Входная дверь оставалась закрытой. Возможно, ему только почудилось это лицо в окне, или же его просто не хотели видеть и затаились за диваном в надежде, что он позвонит еще пару раз и уедет. Он позвонил снова. Вновь раздались первые такты «Оды к радости» и отозвались эхом где-то в глубине дома. Он постучал в дверь молотком — медной гроздью винограда с ручкой в виде бутылки вина — и уставился на дубовую дверь. Где-то в доме открылась другая дверь, по плитке наконец простучали каблуки, и на пороге появилась Джемайма в серых спортивных штанах и черной майке без рукавов. Волосы ее были стянуты надо лбом белой лентой, и майор подумал, что племянница напоминает монашку самого спортивного вида. Она взглянула на него с тем же видом, с каким встретила бы продавца пылесосов или проповедника-евангелиста.
— Вы с мамой договаривались о встрече? — спросила она. — Я только что уговорила ее прилечь.
— Боюсь, что нет, я заглянул на всякий случай, — сказал майор. — Я могу приехать попозже.
Он осторожно оглядел ее: без макияжа, с неуложенными волосами, она напоминала ту долговязую сутулую девочку-подростка, какой была когда-то, угрюмая, но зато со светлыми глазами и сильным подбородком, доставшимися ей от Берти.
— Я занималась йогой, — сказала она. — Но раз уж я здесь, лучше заходите. Не хочу, чтобы маму беспокоили, когда меня нет.
Она повернулась и ушла в дом, предоставив ему самому закрыть дверь.
— Вы, наверное, хотите чаю? — спросила Джемайма, когда они вошли в кухню.
Она поставила чайник и встала за кухонным столом, на котором лежал какой-то хлам, предназначенный для разбора.
— Мама в любом случае скоро встанет. Она в последние дни просто не может лежать спокойно.
Она опустила голову, выбрала из кучи несколько карандашных огрызков и присоединила их к кучке между батарейками и разноцветными тесемками.
— А где Грегори? — спросил майор, усаживаясь на деревянный стул у окна.
— Моя подруга заберет его из школы, — ответила она. — Мне многие помогают — с ребенком, и еще приносят салаты и другую еду. Я уже неделю не готовила.
— Неплохо ради разнообразия, верно? — сказал майор и получил в ответ испепеляющий взгляд.
Чайник закипел, Джемайма достала две большие уродливые кружки какого-то странного оливкового оттенка и цветастую коробку с чайными пакетиками.
— «Ромашка», «Ежевичная бодрость» или «Лопух»? — спросила она.
— Просто чай, если у вас есть, — попросил он. Она достала из глубины шкафа коробку с простыми чайными пакетиками, уронила один из них в чашку и залила кипятком. В воздухе немедленно распространился запах мокрого белья.
— Как твоя мать? — спросил он.
— Странно, что все меня спрашивают: как твоя бедная мамочка, как будто меня это все не касается.
— Как вы тут? — исправился он, чувствуя, как сводит скулы от усилий сдержаться и не сказать что-нибудь резкое. За столь очевидным намеком на людскую неделикатность не последовал вопрос о его самочувствии.
— Она страшно взволнована, — доверительно сказала Джемайма. — Возможно, папе дадут премию Королевского института страхования. Оттуда три дня назад звонили, но, видимо, все еще не решено. Они выбирают между папой и каким-то профессором, который придумал новый способ страховать взносы по страхованию жизни для иммигрантов из Восточной Европы.
— Когда же будет известно решение? — спросил майор, а про себя подумал, что общество всегда выжидает, пока человек умрет, чтобы воздать ему должные почести.
— Дело в том, что у второго кандидата случился инсульт, и он на аппарате искусственного вентилирования.
— Какой ужас.
— Если к двадцать третьему числу — это конец финансового года — он еще не умрет, премию отдадут папе. Видимо, они предпочитают посмертные премии.
— Какая неприятная ситуация.
— Просто кошмар, — согласилась она, отхлебнула чаю и вытащила из чашки пакетик. — Я даже позвонила в больницу в Лондоне, но мне там отказались сообщать о его самочувствии. Я сказала, что, учитывая мамины страдания, они могли бы проявить побольше чуткости!
Майор потянул за нитку, и распухшее брюхо пакетика заколыхалось в бурой воде. Он не знал, что сказать.
— Эрнест, рада тебя видеть. Зря ты не позвонил и не предупредил, что приедешь.
В кухню вошла Марджори, одетая в широкую черную шерстяную юбку и плоеную черно-лиловую блузку, выглядевшую так, будто ее наспех сметали из обивки для гроба. Он встал, соображая, следует ли в данных обстоятельствах обнять ее, но Марджори уже проскользнула мимо стола и встала рядом с Джемаймой, после чего они обе уставились на него, словно он пришел на почту за марками. Майор решил держаться деловито.
— Прости, что приехал без предупреждения, Марджори, — сказал он. — Но мы с Мортимером Тилом начали разбираться с завещанием, и мне понадобилось прояснить с тобой пару моментов.
— Ты же знаешь, Эрнест, я ничего не понимаю в таких вещах. Пусть Мортимер со всем разбирается. Он такой умный.
Она выудила из кучи на столе клубок бечевки и уронила его обратно.
— Пожалуй, но он не член семьи, а потому, так сказать, не в курсе всех деталей.
— По-моему, папино завещание составлено вполне ясно, — вмешалась Джемайма, глаза которой сверкали, словно у чайки, осматривающей гору мусора. — Нет никакой необходимости мусолить очевидные вещи и расстраивать маму.
— Согласен, — сказал майор и медленно вдохнул. — Куда лучше решить все внутри семьи. Чтобы не было никаких неловкостей.
— Все это и так чрезвычайно неловко, — сказала Марджори, утирая глаза бумажным полотенцем. — Как Берти мог так со мной поступить…
Она разразилась хриплыми неблагозвучными всхлипываниями.
— Мама, я просто не могу, когда ты плачешь, — сказала Джемайма и обняла мать за плечи, одновременно удерживая ее на расстоянии и успокаивающе похлопывая по плечу. Лицо ее исказилось то ли от огорчения, то ли от отвращения — майор не был уверен наверняка.
— Я не хотел тебя расстроить, — начал он. — Давай я приеду попозже.
— Все, что вы хотели обсудить с мамой, вы можете обсудить в моем присутствии, — заявила Джемайма. — Я не желаю, чтобы кто-нибудь беспокоил ее, когда она одна.
— Джемайма, не груби дяде Эрнесту! — сказала Марджори. — Теперь у нас немного осталось друзей. Он будет приглядывать за нами.
За ее улыбкой читалась стальная решимость. Майор понял, что угодил в ловушку — он был не в силах придумать хоть один уместный способ попросить свое ружье у плачущей вдовы его брата.
Внутренним взором он уже видел, как ружье ускользает, как бархатная выемка в футляре так и остается пустой, а его собственное ружье так и не обретает собрата. Ему вдруг стало очевидным его собственное одиночество — он вдруг осознал, что так и будет жить без жены и семьи, пока его не положат в холодную землю или не предадут более уместному огню. Глаза его увлажнились, а среди разнообразных запахов кухни вдруг словно возникла пепельная нотка. Вновь поднявшись со стула, он решил больше никогда не возвращаться к вопросу о ружьях. Вместо этого он вернется домой и попробует найти утешение в одиночестве. Может, он даже закажет футляр для одного ружья с простой серебряной монограммой и чуть более сдержанной обивкой, чем темно-красный бархат.