И каждый предмет обязательно имел свою историю, и эта история окружала его как нимб. Все рассказы миссис Голдберг были яркими, со множеством деталей, от них исходил свет Нью-Йорка, они были связаны с войной, музыкой и танцами, путешествиями. Мы говорили и о любви, хотя миссис Голдберг была не из тех, кто гордится тем, что разговаривает с детьми, как со взрослыми. Когда мы с ней беседовали, я чувствовала себя избранной, особенной.
— Ты видишь, как изогнут этот каблук, Корнелия? — спрашивала она, передавая мне туфлю. — Разумеется, для дальних прогулок не годится, но я много ходила в этих туфлях, когда летом жила в доме сестры Гордона, мне тогда было девятнадцать.
Моя настоящая дружба с миссис Голдберг началась, когда мне исполнилось восемь лет, и даже после поступления в колледж я навещала ее по крайней мере раз в месяц. Я любила ее больше, чем нуждалась в ней, но я и нуждалась в ней. Ее жизнь была такой замечательной, что возможность прикоснуться к ней делала меня богаче, внушала надежду, когда я сама не могла разобраться со своими делами.
Туман появился, когда я училась на последнем курсе колледжа. Сначала еле заметная дымка, которая с годами сгущалась. Альцгеймер, решила я, хотя никто, ни мои родители, ни ее дети никогда не произносили этого слова в моем присутствии. Я понимала, что бесполезно валить все на природу, и представляла себе плохие гены, забравшиеся в какую-то далекую хромосому, как в дом, и проклинала их от души. Невозможно не видеть злого умысла в этой ужасной болезни, доставшейся на долю именно этой женщине, человеку, который был копилкой, ларчиком для драгоценностей (простите мою не слишком удачную метафору), где хранилось столько воспоминаний, удивительных и уникальных, настоящие яйца Фаберже с воспоминаниями. Ее дети выбрали пансионат для пожилых людей с медицинским обслуживанием, расположенный в чаше долины в горах Блю-Ридж, довольно близко от наших мест. Она и думать не хотела о том, чтобы продать дом, поэтому они и не стали этого делать. Ее дочь Руфь позвонила мне в Филадельфию.
— Она хочет, чтобы вы помогли ей выбрать вещи, которые бы она могла взять с собой. Только не очень много, — предостерегла Руфь. И я поехала.
День выдался славным. На самом деле день был ужасным, хорошим он был только потому, что болезнь миссис Голдберг немного отступила, чтобы мы могли набрать из ее пещеры Али-Бабы одну маленькую коробку сокровищ. Перед моим отъездом она подарила мне перчатки.
— Они принадлежали моей матери, теперь они твои, дитя моего сердца, — сказала она. Хороший день, прекрасный подарок, но как жестока жизнь.
Мартин похлопал меня по голове. Нет, не хлопал он меня по голове. Погладить — это вовсе не похлопать. А он погладил, два раза, как будто два раза лучше, чем один, как будто эта история стоит двух поглаживаний. Дело в том, что, рассказывая Мартину эту историю, я почти забыла, что он рядом. Так что когда я дернулась, почти отшатнулась и даже рассердилась, вот и выпалила эти дурацкие вопросы.
— Что разбило тебе сердце? Твое сердце было разбито? Скажи мне. Когда твое сердце было разбито?
Надеюсь, в моем голосе не было вызова. И требования не было, хотя требование есть требование, как ни крути.
Надеюсь, я не призывала поквитаться, что было бы ужасно. Уверена, мои вопросы прозвучали жалостливо. Есть старая песня Шейлы Е., она поет о женщине в магазине белья, которое она не может себе позволить. Почему я об этом заговорила? Скорее всего не следовало бы этого делать, но это имеет какое-то отношение к вопросам Мартину. Вы хоть немного понимаете, что я хочу сказать? Вопросы, задавая которые вы уничтожаете саму причину, вынуждавшую вас их задать. Понятно? Что-то вроде: «Если вы вынуждены спрашивать, то вы никогда не получите ответ, на который надеетесь». Или вот так еще: «Если вы задаете этот вопрос, чтобы его удержать, девушка, то его уже и след простыл».
Когда выражение легкого недовольства исчезло с лица Мартина, он стал самим собой. Улыбнулся, взял мое лицо в ладони. Нежно, сплошное очарование, смешинка в голосе. Он сказал:
— Я сдавал все это на хранение. Берег для тебя, К.К. Браун.
Он был невероятно мил и ласков. Я все еще в это верю.
На следующее утро довольный Мартин удалился, так ни о чем и не догадавшись, за чем последовали несчастные сорок восемь часов. Я в халате бродила по квартире, плакала, пила чай, ела горячий суп и другую пищу для больных. Открывала и закрывала книги. Снимала телефонную трубку и снова опускала ее. Вспоминала его голос и все те необыкновенные слова, которые он мне говорил. Валялась на диване, придавленная грузом собственного несчастья, и пыталась посмотреть фильм «Знакомьтесь с Джоном Доу». Несмотря на общепринятое мнение, я уверена, что никто не показывает так правдиво темные стороны жизни, как Капра. Я старалась убедить себя, что мое разочарование и одиночество не идет ни в какое сравнение с разочарованием и одиночеством других, что оно мелкое, несерьезное. Фильм плохо повлиял на меня, потому что во всех фильмах Капры побеждала любовь, а я была убеждена, что в моем случае этого не произойдет.
В субботу утром, очень-очень ранним утром, я проснулась от фантастического свечения из окна. Снег. Снег под светом фонарей и просыпающееся небо. Голубоватое, чистое, безмолвное. День никогда не выглядел таким новым.
— Глупая девочка, — прошептала я, — что с тобой стряслось? Каким образом мне удалось убедить себя, что все зависит от одного вопроса? Я привела его в смятение, застала врасплох. Стыд и позор. Но не все потеряно. Все? Неужели я действительно так думала? Ничего не потеряно, абсолютно ничего.
Я стояла у окна и наслаждалась чувством облегчения. Затем приняла душ, слопала огромный завтрак и под снегом отправилась на работу.
В этот день в кафе будет много народу — рождественские покупатели и гости из других мест, но пока еще было почти пусто. Жак, косящий под француза юнец, которого я недавно наняла, опаздывал, но я не сердилась. Я вообще не могла ни на кого сердиться. Все еще вспоминая прогулку по сверкающему снегу, я сделала всю подготовительную работу, наслаждаясь запахом корицы и шоколада, разливая жирные сливки в молочники. Я поздоровалась с Бобом, который привез выпечку, как с давно потерянным и вновь обретенным братом, спела арию круассанам и фруктовым тортам, и, когда появились Хейс и Хосе, одарила их приветливыми улыбками.
Еще через десять минут, нарезая лимоны, я подняла глаза. Передо мной стоял Мартин Грейс. И рядом с ним — маленькое существо с каштановыми волосами в старинном, до пола, норковом манто.
Я моргнула и тряхнула головой, чтобы опомниться — нет, в самом деле я так и сделала — и вновь посмотрела на крошечную женщину. Ребенок, очаровательный маленький ребенок. В глазах невероятное выражение — напряженное, гневное, испуганное и безмерно печальное. Не было нужды спрашивать у этой девочки, не разбито ли ее сердце.
Я заметила выражение глаз прежде, чем заметила сами глаза. Стоило мне их увидеть, как я все поняла. Бесспорное сходство.
— Корнелия, это Клэр, — сказал Мартин, слегка улыбаясь. Девочка начала дрожать, но задрала подбородок.