А жена по-прежнему не замечает его.
Так мы и движемся в его окрестностях, вполголоса и плавно, и никогда не нарушим тишины, какова бы ни была цель его сна, и кто бы он ни был, этот третий, спящий.
Егор сам увлёкся своей историей, так что затормозив у Метацентра, вышел из мерседеса один, дошёл до входа в торговый дворец, был подхвачен потоком потребителей, покупавших галстуки, люстры, рубахи, супницы, часы; купил галстук, люстру, рубаху, часы, взялся было и за супницу и тут только стал вспоминать, зачем и с кем сюда приехал, и вспомнил, и в панике вернулся к автомобилю. Настя спала, перемазанная от макушки до пят гематогеном и зубными гелями семи ярых цветов. Кресло и дверца, и боковое стекло были окрашены в те же цвета. Настя спала не по летам грязно, смрадно, грубо и громко, как какие-нибудь вместе взятые пьяные дебилы близнецы Грымм. Егор достал из аптечки влажные салфетки и начал было очищать дочь и машину; и вдруг ослаб, салфетки скомкал и стал ими глаза себе тереть, уполз на своё место, в руль уткнулся.
23
Заплакал. Он плакал от стыда, от нелюбви своей к Настеньке и от желания любить её, и от неосуществимости этого желания. И от жалости к себе, к Светке, к их минувшей молодости, к их некрасивому исчадию, от жалости к их рассыпанной, растерянной жизни; от понимания, что будут его дочку обижать все, кому не лень, и от обид этих всё больше будет она тупеть, всё глубже закапываться под тёплые и мягкие жировые отложения, туда, где не больно, где не слышно глумливых людей.
Он плакал впервые за последние лет сорок, плакал долго и бурно, словно хотел наплакаться на сорок лет вперёд, — когда ещё придётся вот так…
Плакал без слёз, слёз не было, зато слюни и сопли текли ручьями, как кровь из продырявленной в трёх местах головы.
— Как быть? — причитал он. — Что я за сволочь! Настенька, прости, прости меня. Господи, почему я никого не люблю? За что мне это, господи? За что ты меня так? Не остохуел ли ты, господи? Один я что ли во всём виноват? Ну, виноват, может даже, я за всех отдуваться должен. Ну, да, убивал. И старика того, и Тральщика, и Бонбона, и Десятицкого вместе с его мамашей. И Герберштейна Бенциона Кондратовича и Сидорука Алексея Ярославовича, и того быка без имени, что меня грохнуть приходил, и Чачаву-мл., и Чачаву-ст., и просто Чачаву и ещё этого, как его, да хер бы с ними, с ними со всеми… Но Настеньку-то, господи, за что? Она-то тут при чём? Зачем ты её такой толстой сделал, такой неряхой, такой дурочкой? Почему дал ей родителей-уродов, которые не любят её? Не любят, господи, не любят, а надо бы! Кто же её полюбит, кто пожалеет-то мою бедную Настеньку? О, злопоёбанный мир! О, блядство! О, хуйня!
— Хватит реветь. Слезами ты от меня ничего не добьёшься, — проснувшись, по-светски строго отреагировала на папашины сентименты дочка. И уже по-своему всхлипнула. — Пап, я к маме хочу. И в Макдональдс. Не плачь. Зубной пасты хочешь? Тут немного мятной осталось. Ну, ладно. Сама доем.
— Едем, едем, Настенька, прямо сейчас, немедленно, к маме и в Макдональдс, — смутился Егор, растирая второпях солёную слизь по лицу, завёл машину и погнал к маме.
Мама, увидев Настю, зарычала на бывш. мужа:
— Ты что с ней сделал? Она вся перепачкалась! Да в чём это она? Ты к Беленькому её свозил?
— Беленькому? — вытаращился Егор.
— Ты не был у Беленького? Я же просила… Да ты просто… Я же говорила тебе — у Насти ангина, надо показать её врачу, этому самому Беленькому. Ты же его знаешь! Я специально на субботу с ним договорилась. Он же еврей. Он сделал для нас исключение. А теперь… Ты же не был у него. Да он теперь вообще откажется Настей заниматься, — повышала с каждым словом голос Света. — А ты с больным ребёнком таскался неизвестно по каким местам…
— Настя, ты больна? — трусливо бросился к дочери Егор. Дочь икнула.
— Больна!!! — криком ответила за неё бывш. жена. — К врачу её надо было, к врачу!
— Нет, да нет… Ну… Но… Э-э… Нам, мы… Мы были… В аптеке!.. Зато… В аптеке мы были! Насть, скажи ей, — неуклюже нашёлся Егор. Микки-маус на майке ехидно ухмылялся и морщился. — Мы ведь заходили в аптеку, скажи маме! Всё в поряде, Свет, с Настей… Вот смотри, она в шоколаде… Вернее, в гематогене… Аптека…
— О, блядство! О, хуйня! — заявила вдруг ни с того, ни с другого, ни к селу и ни к городу дочурка.
Бывш. жена открыла рот, помолчала с открытым ртом минут пять и, так и не закрыв, разоралась во всё горло, на весь город:
— Где ты был? По плаксам своим и сарам шлялся, а пока их дрючил, Настю на кухню отсылал? Или под койку прятал? — «И откуда она про них знает?» — подивился Егор. — Куда ты её водил? В какие притоны? Это ты, ты её научил! Или нет? Или просто обматерил ребёнка? Ты никогда больше не получишь её! Никогда! Пошли отсюда, — маман дёрнула дочу как репу и поволокла прочь.
Егор поплёлся в другую сторону. У машины остановился, обернулся. Света и Настя удалялись, не оборачиваясь. Света, не оборачиваясь, рявкнула: «Не оборачивайся…» Егор, пригнувшись, впрыгнул в машину; по стеклу прощально проскрипело замедленной пулей из вачовских матриц, железным жалом опоздавшей злобы — ненежное женино слово «.. сволочь!»
24
Ещё плача у Мегацентра, Егор посматривал на часы, опасаясь не поспеть в кино. Выкарабкавшись из недр семейства, заволновался, задумался про Плаксу. Настроение не то, чтобы улучшилось, но точно поднялось, осталось в миноре, но перешло в какой-то иной, более высокий регистр. Он начинал понимать, что хочет её, хочет хотя бы видеть её, видеть хотя бы на экране, хоть в скверном гриме, в плоской и плохо исполненной роли, хоть так… Он заскочил домой поесть/переодеться/отмыться от мятного отбеливающего геля, гематогена, от самого себя. Отмылся; поел почти празднично — какой-то экзотический невкусный фрукт, запитый шампанским; одевался долго, перебирал, ощупывал, сочетал костюмы и галстуки, прислушивался к туалетным водам и деодорантам, тёр, как Чичиков, щёки чем-то новейшим, дающим лоск; сомневался и нравился себе, опять сомневался, опять нравился; вертелся перед зеркалом, как Чичиков же, собирался, как на свидание, на настоящее свидание, не первое — но, возможно, последнее. Надеялся, что ли, — вдруг всё же она придёт, премьера всё же.
2а в Ордынском проезде оказался невысоким, но весьма вместительным офисным билдингом, отделанным с крыльца и в холле похожим на дешёвый пластик очень дорогим чёрным италийским камнем. У дверей встречали похожие на банкиров сторожа, просили пропуск или карту гостя, но тех, кто от Т.Евробейского, провожали к «Своим» в четвёртый этаж без разговоров и без пропусков. Там помещался небольшой кинозал, предваряемый обитым малиновым бархатом буфетом. По буфету носились коктейли и киррояли, металась икра, раздавались фингерсэндвичи, птифуры и звуки поцелуев; клубились, целуясь ушами и щеками, усыпанные бриллиантами, обтянутые питоньими шкурками, покрытые золотом, платиной и купленными в наишикарнейших салонах загарами, пахнущие Карибским морем и аспинским снегом очаровательные, обаятельные, обалденные, обезжиренные ёгами и диэтами сливки общества: реальных нобилей и по-настоящему известных людей было, впрочем, здесь немного, но довольно казалось и того, что все прочие известны были друг другу и производили среди самих себя натуральнейший фурор. Сейчас видно было, что собрались действительно «свои», друзья, редко расстающиеся и старающиеся всюду держаться вместе, ибо слышались оценки (нелицеприятные!) сегодняшнего утренника в детском саду имени Георга Пятого, куда бездарные менеджеры так и не смогли затащить Джонни Деппа поразвлечь дорогую детвору, и это за такие-то ежегодные взносы (безобразие!); а на роль Джека Воробья пришлось нанять Женю Меронова, но детей разве надуришь, это ж не лоховские какие-то там последыши учителей, учёных и уборщиц, они сразу почуяли фальшивку и устроили скандал. Слышались и куда более позитивные отзывы о съеденном вчера в ресторане «На дне» на дне рождения миллиардщика Ветрова устричном ужине в поддержку малого бизнеса, демократии, российско-американской перезагрузки, убитых журналистов, избитых адвокатов, запрещённых писателей, заключённых бизнесменов и т. д., т. п. Говорили и о коллективном походе на позавчерашнее открытие нонконформистской выставки тысячи битых бокалов, организованной в знак протеста против коррумпированной бюрократии, кровавой гэбни, сырьевой экономики, высоких цен на газ, суверенной демократии и пр., пр., пр. И о месячной давности общем отдыхе на Мальдивах, и годичной — на Тасмании. И т. д., и т. п., и пр., пр., пр. Складывалось впечатление, что все эти люди никогда не расходящейся толпой таскались по всем вечеринам города и мишленовским кормушкам планеты.