Никогда не забуду, каким взглядом мы обменялись. Полным взаимного уважения и понимания. В это мгновение мы словно узнали друг друга, как старые знакомые, несмотря на то, что между нами было так мало общего: мы принадлежали к разным поколениям, вышли из разных социальных слоев, не говоря уж о культурном развитии — маленький пайонский бастард, воспитанный на комиксах «Парад Микки», и умудренный педагог, ходячая энциклопедия. Поверх хрустальных бокалов мы подали друг другу условный знак и установили связь: я дал ему понять, что хочу учиться, учиться у кого-то, кто поделится со мной всем, что знает, а он — что все его знания растрачиваются впустую и среди коллег, слишком правильных и ограниченных, никто не может оценить широту его ума, полет его фантазии, они с ним вежливы, но с презрением прозвали его «маргиналом», словно старика в модном прикиде. Итак, мы поняли друг друга без слов, и это было потрясающе. «Эй, То-то, со взрослыми так не разговаривают!» — вдруг возмутилась Магали, решив тоже выступить, а мой дядя в раздражении подлил ей шампанского и напомнил, что меня зовут — Фредерик.
С того дня Кутансо больше не отпускал меня. Он научил меня всему, чем я пользовался в дальнейшей жизни: писать грамотно, смеяться, когда смешно, ни в чем не отступать от своего стиля, слушать внимательно, отвечать ударом на удар. На уроках греческой литературы нас у него было четверо. Мы словно оказывались в автомастерской и, засучив рукава, разбирали текст на запчасти, рассматривали его составляющие, приводили их в надлежащее состояние и ставили на место. Он все время подстегивал нас, загадывал загадки. Я потратил несколько недель на поиски точного смысла слова «формизиос» из «Женщин в народном собрании» — его не было ни в одном словаре. Проглотив три тома истории Афин, я в конце концов выяснил, что Формизиос — это демагог IV-го века с косматой бородой, и Аристофан использовал его имя всего лишь как синоним — аллегорию женского лобка. Я до сих пор помню некоторые тогдашние находки, весьма ценные, хоть и бесполезные на первый взгляд. Раз в неделю он устраивал нам «дегустацию» вслепую: тот, кто угадывал автора по стилю, получал бутылку колы.
Эти сеансы по пятницам редко обходились без Фалеса Милетского. Кутансо без конца сетовал, что он вошел в историю лишь как плагиатор египетской геометрии, а не благодаря своим философским сочинениям и важнейшим открытиям в области изготовления оливкового масла. Именно ему, предшественнику Аристотеля и изобретателю холодного отжима, наш учитель приписывал фразу, которую я вывел на первой странице своего дневника и которая все так же отчетливо звучит у меня в ушах сейчас, когда я сижу перед листом бумаги: «В попытке самоопределения человек обычно не доискивается своих корней, а скорее задается вопросом: «Кем еще я мог бы стать?»
Продавцы книжного магазина «Рюден» устали разъяснять каждому поколению лицеистов, что ни в одном каталоге сочинений Фалеса Милетского не значится.
— Ничего, они там будут, в этих каталогах, — предрекал нам Кутансо и таинственно заключал: — Не забывайте, судари и сударыни, что не будь в Храме торговцев, мир не узнал бы Христа.
Как ни странно, он полагал, что от подражаний и пиратства может быть большая польза. И демонстрировал нам это на примере «Илиады», которую александрийские издатели из-за жесточайшей конкуренции без конца переиздавали в «полных, улучшенных» версиях, с новыми сюжетными линиями и эпизодами собственного сочинения. Чтобы сформировать у нас объективную оценку произведения, он учил нас делать «экспертизы» и тех, кому удавалось обнаружить более поздние вставки и доказать это, награждал билетами в кино.
— Вопрос не в том, существовал ли Гомер на самом деле, каким он был человеком или сколько Гомеров было в действительности, а в том, чтобы понять, что в этом тексте — не от Гомера. Следуйте внутренней логике, вслушивайтесь, следите за ритмом!
Дважды в месяц по субботам он возил меня на своей дряхлой «ДС» повидаться с опекуном, которого посадили в тюрьму Бометт, как раз когда я перешел в выпускной класс. Кутансо правил какую-нибудь статью прямо на руле, а я в зале свиданий радовал дядю «номер В-2438» рассказами о школе и его девочках из старого порта, которые боялись, что их письма подвергнут тюремной цензуре, и потому поручали их «моим заботам», то есть посылали в лицей Массена. Другой корреспонденции я не получал, и наш интернатский надзиратель, разносивший почту, наградил меня изысканно-остроумным прозвищем «Мсье Передаст».
На обратном пути Кутансо оставлял меня в Вильнёв-Лубе, на ипподроме Сен-Жорж, и пока я кружил по манежу, он навещал в пансионате «знакомых», произнося это слово с ангельским целомудрием. Я учился падать, ехать шагом, брать мои первые барьеры… Я для него был прекрасным алиби. Поскольку мой учитель литературы не любил лишних церемоний после любовных ласк, он говорил «знакомым», что к шести мальчик должен быть в интернате, и мы уезжали, оба без сил. В классе он со мной обращался, как с обычным учеником, не упуская случая поставить меня на место. Но наши совместные субботы оставались лучшими воспоминаниями моей юности — до встречи с Доминик.
В день выхода на пенсию он созвал знакомых в кабачок на холмах, и, поразившись их манерности, я внезапно понял, что он гомосексуалист. Его обращение со мной никогда не давало мне поводов для таких подозрений. Отец-долгожитель вконец разорил его паллиативной терапией и домашним лечением. Мне было восемнадцать, и я только что стал обладателем трехсот тысяч франков: по просьбе дяди, так и сидевшего за решеткой, девицы из старого порта положили его проценты на мой счет. Я предложил Кутансо финансовую помощь, открыв ему истинный источник наследства, чтобы избавить от угрызений совести. Он усмехнулся, продал мне библиотеку вместе с крышей за треть подлинной стоимости, и пропал.
Два года спустя я встретился с ним в Эсклимоне, когда пытался, по его стопам проникнуть в суть творений Аристофана. Узнать его было трудно, он стал похож на огромного загорелого паука. В рубашке с кокосовыми пальмами и бронзовым скарабеем на груди он появился внезапно в реве газонокосилок, из-за которых я работал, вставив в уши затычки, и предложил съесть по мороженому на террасе отеля. Рассказал мне про Гонолулу, Хаммамет и Сейшелы, поедая суфле в соусе «Гран-Марнье». Потом внешне совершенно спокойно зашел в свою бывшую лачугу, сразу направился к пятому стеллажу в глубине, слева, за масляным радиатором, и достал «Тайную песнь» Жана Жене 1945 года издания. Из книги он достал письмо, служившее закладкой (я так и не решился его прочитать), и сунул в карман со словами: «Хочу показать его Омару». Он никак не прокомментировал мое бережное отношение к дому и то, что я старательно хранил его книги, которые стояли в том же произвольном порядке, как он их оставил. Переложив на меня груз ответственности, он стал заядлым путешественником и наслаждался своей пенсионной свободой, не терзая себя сожалениями. Он колесил по миру в поисках вечного лета, чтобы остановить время и победить смерть, и о доме думать забыл, сделав мне такой сомнительный подарок.
Я смотрел, как трепещет гавайская рубаха на его круглой спине, пока он шел вразвалку к такси за зеленой калиткой. Все-таки я был рад за него.
— Мсье, мы закрываемся.