30 августа 2001 года. Комиссариат
Инспектор Коллар, не теряя времени, молнией врывается в кабинет Даниэль.
— Госпожа комиссар, Раймон Сантей посетил Лувр и встретился там с девушкой, соответствующей описанию Жаклин Морсо. Что мы предпримем? Наши агенты готовы арестовать обоих.
Даниэль колеблется. Нужно хорошо обдумать следующий шаг. Если арестовать Жаклин сейчас, скорее всего, они ничего не добьются.
Да, официально эта девушка — убийца, и, арестовав ее, Даниэль получит поздравления от всех начальников, возможно даже — продвижение в карьере.
«Мне недостаточно только трофея».
Слишком все просто. Чтобы действовать профессионально, как ей нравится, нужно выслеживать добычу, выжидать, чтобы понять Жаклин. Понять, почему она появилась открыто, на виду у всех. Понять причину такого риска и (кто знает?) обнаружить сообщников.
— Следите за ними и сообщайте мне о каждом их шаге.
— Но они уже практически у нас в руках.
— Делайте, что я вам говорю, Коллар. И не теряйте их из виду ни на секунду. Это очень важно, Коллар. Я рассчитываю на вас.
Коллар выходит из кабинета с поникшей головой, и Даниэль испытывает облегчение. Она надеется, что на правильном пути. «Эта Жаклин начинает нравиться мне».
39
26 июня 1971 года. Париж, «Кафе де Флор», Сен-Жермен-де-Пре
Боишься быть одним из многих?
Джим говорил слабым, хриплым голосом, держа в руках конверт магазина «Самаритен». Он вытащил журнал с интервью Жан-Люка Годара и показал Альдусу и его другу, режиссеру Алену Ронэ, будто в журнале была заключена единственно возможная правда.
— Я убежден. Это мой путь, и я должен сделать все, чтобы мои фильмы были поняты нужными людьми. В этом мое спасение, понимаете?
Альдус посмотрел на друга. Это он, вернее, его жена Аньес знала кого-то в «Синематеке», кто мог бы помочь Джиму.
Ален уже видел фильмы Джима, считал их слабыми и очень умело перевел разговор на теорию кино:
— Кино — это не революция, театр тоже. Скорее, они призваны быть утешением. Люди идут в кино или в театр не для того, чтобы строить баррикады, а чтобы переживать эмоции, которых не могут найти в обыденной жизни. Очень просто, не так ли? К сожалению, катарсис служит предохранителем от любого типа революции.
— Я не согласен. Кино должно указывать путь, так же как театр и поэзия. Музыка — да, это утешение, ностальгия, она оставляет тебя там же, где нашла. Но кино и поэзия меняют тебя внутри, и это настоящая революция.
— Не думаю, Джим. Конечно, то, что ты делаешь, может изменить людей. Я имею в виду — только что-то конкретное. Действие, которое следует за идеей. Остальное, если не быть осторожным, может быть использовано теми, кто имеет власть. Поэтому в первую очередь нужно подорвать эту власть, возможно и насильственным путем.
— Я могу заниматься только тем, что умею. Мне неинтересно участвовать в демонстрациях, я могу их наблюдать со стороны, делать заметки, чтобы потом выразить мое отношение к происходящему. Может, даже восхищение.
— Не чувствуешь себя в центре внимания? Боишься быть одним из многих?
— Ошибаешься, мой друг, все как раз наоборот.
Но Ален не мог понять, он был слишком вовлечен в «борьбу со властью», и все его мысли пропитывала идеология этой борьбы.
Для Джима все было по-другому. И не могло быть иначе. В свое время он видел огромные толпы, движимые одним его дыханием, одним жестом, одним его взглядом, брошенным в людскую волну. Он ощущал огромное давление, ответственность перед этими людьми, хотя и не понял этого сразу. Иногда ему казалось, что он уже все видел, что прожил уже сто лет и устал от всего.
И в этот раз он остался непонятым. Поднялся и, покинув Альдуса и Алена в знаменитом парижском кафе, ушел с высоко поднятой головой. К сожалению, он не был одним из многих. И это начинало давить на него.
40
30 августа 2001 года. Париж, улица Ботрейи
Своя жизнь
Вернувшись домой, я сразу берусь за кисти. Караваджо — слишком сильный стимул, чтобы не использовать его. У меня до сих пор перед глазами образы великого художника.
Я обосновываюсь в комнате с большой картиной на стене, написанной, как подтвердил Раймон, его отцом. В этом доме было его ателье в семидесятые-восьмидесятые годы. После смерти отца Раймон не стал трогать его вещи, и потому все инструменты и материалы художника остались здесь.
Говоря о своем отце, Раймон выглядел настолько печальным и потерянным, что, получив разрешение пользоваться красками и всем прочим, я тоже замолчала.
И вот я перед чистым холстом, все ужасное, что произошло со мной в Париже, забыто на время. Начинаю набросок… треснувшее яйцо, из которого выползает змея. Змея — это искушение. Но не только. Это что-то, что побуждает, подталкивает тебя к преступлению, которое ты не хочешь совершать, но которое становится неотвратимым.
Процесс рисования змеи уже почти не зависит от меня. Она будто сама заполняет полотно, знает сама, куда ползти. Движется в сторону сердца! И останавливается, только когда приближается к нему А оно открыто настежь, всему миру!
Отодвигаюсь от полотна, чтобы увидеть все целиком. Этот набросок говорит обо мне! Я должна разобраться, что происходит со мной. И с удивлением понимаю, что мне хочется как можно скорее показать рисунок Раймону.
Чувствую облегчение и, складывая краски и кисти в ящик, обнаруживаю в нем блокнот, похожий на тот, что дал мне клошар. Беру его и, несмотря на то что он весь в пыли и паутине, начинаю перелистывать. На первой странице две буквы: «J» и «М», которые могут быть инициалами. «J» и «М» — это и мои инициалы! Тут же рядом с буквами отмечено: «Июль 1971 года». Лишь немногие страницы исписаны, остальные совершенно пусты.