обо всех человеческих религиях, которое, их объясняя, тем же самым их разрушает, то значит, что оно отличается от других религий и можно даже сказать, что христианство – это не религия вовсе. Множество мыслителей в западной традиции говорили о христианстве как о религии конца всех религий – от Канта до Гегеля и Макса Вебера, а ближе к нам – от Луи Дюмона до Марселя Гоше.
Если это верно, то сразу очевидно, что когнитивистские подходы к религиозному – это путь сознательно ложный. Авторы, которых я имею в виду, с каким-то злорадством – по примеру Ницше, только без его гениальности – превращают христианство в такую же религию, как и все остальные. Но в действительности они все равно вынуждены отвести христианству особый удел, поскольку полагают, что для него попадание в общий котел куда более унизительно, чем для любой другой религии. Буайе описывает в своей книге случай из собственной жизни, настолько вдохновивший Докинза, что тот полностью его переписал, снабдив двухстраничным комментарием. Настоящий вызов для наших демистификаторов – понять, как люди подобно нам с вами могут верить в самые немыслимые вещи, например, будто гора ожила и питается животными, которых приносят ей в жертву. Однажды за ужином Буайе описал эту задачу и свое решение, на что один католический богослов с восхищением заметил: «Вот почему антропология так увлекательна и так трудна. Вы должны объяснить, как люди могут верить в подобную чушь». «От этих слов я лишился дара речи», – добавляет Буайе[113].
Опасаясь, что читатель не поймет, в чем соль, Докинз спешно перебирает все нелепости, в которые положено верить христианину, не менее абсурдные, чем истории про летающих колдунов, насылающих порчу на своих жертв, или про благоухающих одеколоном невидимых драконов. Например: человек был рожден девой без биологического отца. Этот человек без отца воскресил мертвого. И сам воскрес после того, как три дня был погребен. Далее: о чем бы вы ни думали, что бы вы ни делали, хоть доброе, хоть злое, этот человек без отца – заодно, впрочем, со своим отцом, который одновременно является им самим, – всегда об этом знают и вознаградят вас либо покарают после смерти. Что до матери человека без отца, она не умерла, а ее тело вознеслось прямо на небо. О хлебе с вином нечего и говорить: если человек, у которого проверили наличие яиц[114] и кого затем произвели в священнослужители, произнесет нужную формулу, то они превращаются в плоть и кровь человека без отца[115].
Верую, ибо абсурдно, говорил святой Августин. Я поражаюсь прежде чего тому, что в этом гротескном перечислении упущено самое простое место Евангелия и при этом средоточие христианской веры – Страсти Христовы. Человек без отца, Богочеловек, отвергнутый всеми, включая собственных учеников, обвиненный в преступлениях, которых не совершал, был при страшных обстоятельствах предан казни. Ницше хотя бы это понял и сформулировал суть христианства: «Бог умер. И мы его убили»[116]. И надо быть абсолютно слепым, ограниченным человеком, чтобы не понимать этого, когда живешь на христианской земле и видишь вокруг себя тысячи крестов. Вот что невероятно! Не то, что сверхъестественные существа совершают фантастические подвиги, а то, что религия, если это слово вообще применимо, узнаёт себя в боге, ставшем жертвой коллективного линчевания, – жертвой человеческой, донельзя человеческой. В Оахаке[117] еще можно встретить кресты, поставленные первыми мексиканскими миссионерами. Они таким образом обращали в христианство разных индейцев, миштеков и прочих сапотеков. Простые деревянные кресты с фигурой Христа по центру. Голова без тела, что значит – без тела мученика. Миссионеры-францисканцы не хотели, чтобы их бог казался ниже и несчастнее местных богов, поскольку он лишь поверженный, истекающий кровью человек.
Именно этот рассказ мир Запада, а потом и весь остальной мир, сохранил в своей памяти, и он, в свою очередь, этот мир сформировал. Рассказ этот – что угодно, только не бабушкины сказки, разлетающиеся по свету потому, что противоречат здравому смыслу, «контринтуитивны», их легко запоминать и пересказывать. Наоборот, перед нами обыкновенная история, в которой человеку легко узнать себя, если он сам оказался жертвой, или же увидеть себя в улюлюкающей толпе. То есть одно из двух: либо когнитивисты включают христианство в тот предмет, который называют религией, и тогда их объяснение разваливается, либо христианство исключается, и объяснение теряет весь смак.
Религиозное как общественное бурление
Вторая принципиальная ошибка когнитивистов, с первого же шага направляющая их по ложному пути, состоит в том, что они считают религию прежде всего системой идей, верований и понятий. Если следовать такому представлению, то приходится ставить перед собой два типа вопросов. Во-первых, как идеи с когнитивистской точки зрения абсурдные могут зарождаться и задерживаться в сознании индивида? Во-вторых, как могут они затем распространяться подобно эпидемии, переходя от одного индивидуального сознания к другому? Попросту забывается, что религия – это в первую очередь род групповой, коллективной деятельности, и именно в контексте такой деятельности религиозные идеи формируются одновременно в сознании каждого участника. Докинз выводит ритуал из мифа[118], и первый кажется ему еще более загадочно-абсурдным, чем второй. «Зачем люди постятся, преклоняют колени, бичуют себя, кивают вверх-вниз головой, стоя перед какой-то стеной, пускаются в крестовые походы или предаются дорогостоящим обрядам, которые могут лишить их сил, а то и вовсе довести до смерти?[119]» – спрашивает Докинз, выспренно и, похоже, искренне признаваясь в непонимании[120]. Для теории эволюции как теоретической основы, питающей когнитивную психологию и антропологию, объяснить ритуал – еще более сложная задача, чем объяснить формирование религиозных идей. В самом деле, дарвиновский отбор действует, как бритва Оккама: все лишнее исключается, ненужное отбрасывается, и, словно судья-утилитарист, он безжалостно накладывает санкции на любое отклонение от оптимума. Как только его избирательный фильтр пропустил гротескную роскошь церковных обрядов? Неудивительно, что наши когнитивисты не могут найти удовлетворительный ответ на вопрос, только потому и возникший, что они взялись за дело не с того конца. Эта беспомощность – результат их заблуждения.
Еще в 1912 году в главном своем произведении «Элементарные формы религиозной жизни»[121] Эмиль Дюркгейм обнаруживает это смысловое противоречие:
Чаще всего теоретики, пытавшиеся объяснить религию в рациональных терминах, видели в ней преимущественно систему идей, соответствующих некоему определенному объекту. Этот объект представляли разными способами – как природу, бесконечное, непознаваемое, идеал и т. д., но эти различия не слишком важны. В любом случае основными элементами религии считались представления, то есть верования. Что же касается обрядов, то с этой точки зрения они предстают лишь как внешняя, контингентная и материальная трансляция тех внутренних состояний, которые считаются единственными обладающими подлинной ценностью. Эта концепция столь широко распространена, что дискуссии, темой которых является религия, вращаются главным образом вокруг вопроса, можно ли примирить ее с наукой или нет, то есть существует ли рядом с нашим научным знанием место для другой формы мышления, которая была бы специфически религиозной[122].
Дюркгеймовская трактовка религиозного, как и ключевой роли, которая отводится в нем ритуалу, известна: реальность, с которой соотносятся мифология и религиозный опыт, сами о том не подозревая, – это реальность общества. При этом:
…общество осуществляет свое влияние только тогда, когда действует, но оно действует только тогда, когда образующие его индивиды собираются вместе и действуют сообща. Именно через общее действие общество осознает и утверждает себя – оно есть