моего «волшебного фонаря».
...Когда мы уходили на занятия, квартирная хозяйка сдавала нашу комнатку детям татарского муллы, к которым приходил учитель Павел Анисимович. Он занимался с ними русским языком и арифметикой. Павел Анисимович благоволил ко мне.
— Ну, инженер, как поживаешь? Готов ли твой аппарат?
— Готов, картинок вот не на что купить.
Ион давал мне пятачок или гривенник на переснимательные картинки.
Картинки я переводил на стекло, отчего они становились прозрачными.
Как-то шлепая босиком по лужам, я услыхал голос Павла Анисимовича:
— Инженер! Инженер! Поди-ка сюда!
Я подбежал к нему.
— Послушай, — начал он, — ну посмотри на себя, на кого ты похож? Ворот у пиджака отвис, пуговицы вырваны с мясом, ну кто же так ходит?
Я осмотрел себя: босой, ноги по колено в грязи, одна штанина подкручена, другая спущена, без пояса, воротник болтается через плечо.
— Ты вот что: если хочешь оставаться моим другом, как придешь домой, возьми иголку и пришей воротник, козырек, пуговицы и все дыры зачини. Да вымойся почище. Понял?
— Ага.
— Ну вот, иди. А завтра я посмотрю, как это ты сделал.
И я весь вечер сидел чинил и чистил свои лохмотья. А мыться — не было мыла. Тогда я променял на кусок душистого мыла свой волшебный фонарь.
Я скоро привык к Павлу Анисимовичу и полюбил ого. Павел Анисимович хорошо знал дядю Мишу и рассказывал о нем охотно и с любовью, но кое о чем умалчивал. «Мал ты еще», — говорил он мне.
— Знаешь, какой у тебя дядя-то был? — спрашивал он меня строго, а глаза его смеялись при этом.
— Какой?
— А вот такой: бравый, веселый да смелый. И не такой растяпа, как ты. У него, брат, пуговички все были пришиты, на ниточках не мотались. И учились мы с ним, брат, не по-вашему... Ой, что делал он тогда!..
Морщинки на лице Павла Анисимовича разглаживались, и он переходил к рассказу:
— Наше школьное начальство взяло моду по квартирам нашим учителей посылать — вишь, больно им было любопытно: а что мы по вечерам поделываем?.. А нам это очень не нравилось, потому что мы часто собирались и, кроме учебников, еще кое-что почитывали, очень интересное и школьным советом не одобренное... Так вот, твой дядя, а мне он приходится другом, отменил этот порядок.
— Как же это он?
— Собрал он у себя на квартире старших учеников и сказал им: «Мы из такого возраста вышли, чтобы за нами няньки смотрели, мы не дети и сами за себя отвечать можем... Долой надзор гласный и негласный!»
— Ну и что же?
— А ничего. Пошли все к директору да так и сказали, как он научил.
— И вышло по-вашему?
— Погоди, не забегай вперед. Не совсем тут вышло по-нашему: еще чаще стали учителя ходить.
— Вот и к нам тоже ходят.
— Ну, вы еще малы — к вам и надо ходить. А нам это уж лишнее было, и мы добились своего.
— Как?
— Запираться стали. И свет завесим и ставни закроем — спать, мол, легли. Постучат, постучат, да и уйдут. А дядя Миша в это время говорил, так говорил, что я и сейчас слышу его голос. Какие слова!..
— Что говорил?
— Много будешь знать — скоро состаришься...
Павел Анисимович любил рассказывать известную уже мне историю дяди Миши со становым. Только почему-то становой превращался у него или в исправника, или в губернатора.
— Посадил он исправника в холодную, — говорил Павел Анисимович, — а ночью прибежал ко мне. Целую неделю у меня жил, да нельзя больше было. Спим раз мы с ним ночью — стучат. Выхожу, а это они, рожи красные — полицейские. «Ну, думаю, пропал Миша...» Заходим в горницу, а она пуста — нет Миши...
— Куда же он делся?
— Куда делся? — передразнил меня Павел Анисимович. — Известно куда: из-под носа полиции ушел.
— А куда?
— Много у него друзей было...
...Я простудился и лежу на печке. В ушах у меня шумит и звенит, и я никак не пойму, откуда до меня доносится разговор: то ли это во сне, то ли наяву. Один голос знакомый, глухой и сиплый, — это Павел Анисимович, другой — ухающий, совсем незнакомый и напоминает звук большой пустой бочки, которая, громыхая и подпрыгивая, катится под гору.
— Мужика не поднимешь, — гудит бочка, — да и не надо. Все это не то, совсем не то. Все мы на земле несчастные и сироты, и враждовать нам нечего.
— Да ведь жизнь от нашего благодушия не улучшится, — глухо отвечает Павел Анисимович.
За стеной не то гудит самовар, не то гудок мельницы крупорушки. Тикают на стены часы, дождик барабанит по стеклам. И снова бочка катится под гору, ухая и громыхая...
Мне сильно хочется пить. Нужно слезть с печки и идти на кухню, где гудят голоса, а я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я закрываю глаза, и мне кажется: нет ничего — ни дождя, ни ухающего голоса, ни серой, густой и словно липкой скуки, ни темной сырой комнаты, а я — дома в амбаре, и солнце ласково светит в дверь, и ласточки под застрехой весело щебечут у гнезда.
Открываю глаза... Серый сумрак комнаты уже сменился еще более тоскливым мерцанием керосиновой лампы. Заплетаясь, я иду в кухню к ведру с холодной водой и жадно выпиваю два ковша. Я пью и смотрю на незнакомого кудлатого человека, который мельком взглянул на меня тяжелым, немигающим взглядом больших серых не мужичьих глаз.
— Инженер мой, душа! Что с тобой?.. — ласково, с явной тревогой спрашивает меня Павел Анисимович.
— Заболел, — отвечаю я, — лихорадка...
— Ах, какая оказия! Ну, иди, иди, коли так: полежи, наберись сил. Да не поддавайся ей, лихорадке-то...
Я ушел за дверь, забрался на печь и зарылся в горячее тряпье, думая: «Кто же это пришел к ним?»
Павел Анисимович неслышно подошел к печи и сказал, поставив перед моим носом стакан