помине!
Вошёл Ветлов и, поздоровавшись со своим старым другом и благодетелем, тотчас заговорил про новости, привезённые угрюмовским деверем из Петербурга. Было что рассказать: Меншиков совсем забрал царёнка в руки, перевёз его в свой дом на Васильевский остров, всех преданных ему слуг отставил и окружил своими клевретами, Маврина в Сибирь сослал ни за что ни про что, а вместо него приставил наставником к царю графа Остермана, и Долгорукие только руки себе потирают, глядючи, как пирожник зарывается. Дочь с царём обручил и приказ издал, чтоб на ектении её как царскую обручённую невесту поминали. Так он, проклятый проходимец, царя-отрока так стеснил, что дохнуть не даёт. И за цесаревной строгий надзор учинён. Лизавета Касимовна мне сказывала, что приказано князю каждый раз заранее доносить, когда цесаревна соберётся ехать к царю либо он сам в царские покои является...
— Всё это я уже от Авдотьи Петровны слышал, а ты мне про царя-то скажи, какие на него могут быть у русского народа надежды! Найдём ли мы в нём блюстителя русского духа и защитника православной веры? Вот что мне надо знать повернее, — не без раздражения прервал его Ермилыч. — Понимаешь?
— Как не понимать, Фёдор Ермилыч? Не ты один задаёшь этот вопрос, да ответить-то на него вряд ли кто возьмётся, вот что. Младенек он, двенадцати годочков ему ещё нет, ребёнок, можно сказать, и мысли у него ребячьи — что же может он понимать? Что ни говори ему, со всем соглашается и обещает со слезами всё так сделать, как ему советуют, и, может, сделает, когда придёт в настоящий разум, а только долго этого ждать, Фёдор Ермилыч. Знаешь пословицу: поколь солнышко не взойдёт, роса глаза выест. А будут ли этой поганой росой Меншиковы или Долгоруковы, для нас всё единственно.
— Долгоруковы? Да нешто уж похоже, чтоб они силу забирали?
— Так похоже, что каждый день надо переворота ждать. Не от царя, конечно, а от самого Алексея Григорьевича да от сынка его Ивана, у которого царь больше в руках, чем у Меншикова. У нас на престоле своенравный ребёнок, у которого, кроме игрушек да забав, ничего нет на уме. Фёдор Ермилыч, — продолжал он, понижая голос, чтобы не быть услышанным из соседней комнаты людьми, готовившими ужин, — вот сам всё увидишь, когда приедешь в Петербург. И поймёшь тогда, почему мы всё больше и больше о цесаревне Елисавете Петровне помышляем. Ей скоро двадцать лет минет, и нрав свой, как и пристрастие ко всему русскому, она достаточно проявила, чтоб нам знать, чего от неё ждать...
— Вы, значит, сына Алексея желали бы отстранить от престола?
Ответа не последовало, и наступило молчание.
— За что вам Долгоруковы не полюбились? Родовитые бояре, родине достаточно послужили, даже Петру не сдавались. Чем они вам не угодили? — возобновил после минутного размышления Ермилыч прерванный разговор.
— Что же мне тебе доказывать, Фёдор Ермилыч? Я — человек молодой и неопытный, мне тебя не учить, вот ты будешь там и со стариками поговоришь, они тебе сумеют лучше меня всё объяснить и про честолюбие Долгоруковых, и про их алчность, и про гордость, всё-всё ты там узнаешь.
— Всё-таки русский вельможа, — заметил Бутягин.
На это Ветлов промолчал, и только по угрюмому выражению его лица можно было догадаться, как мало утешает его упование Фёдора Ермиловича на русское происхождение нового временщика.
— Ну, что Бог даст, — продолжал Бутягин, возобновляя после довольно продолжительного перерыва разговор, — всё в его святой воле, а нам надо только ему молиться, чтоб, какими ведает путями, спас Россию! О себе уж заботиться даже грешно при тех бедствиях, что грозят родине... Ты куда же, Иван Васильевич, отсюда путь держишь?
— Пётр Филиппович велел на его хутор съездить, чтоб дело кончить с покупщиком, который на него объявился. Побываю, значит, там, может, недельку, а может, и дольше, как Бог даст, а оттуда опять через Москву в лес. Там дело изрядно обставилось, сбыт леса, можно сказать, безостановочный. Жизнь там кипит вовсю, Фёдор Ермилыч, и какая жизнь-то: совсем Божья! Там настоящая Россия, — продолжал он с возрастающим одушевлением. — Никто нам не мешает по древнерусским свычаям и обычаям жить и Богу молиться, всё делаем сообща, с Богом и совет зачинаем, с ним и кончаем...
— Это с беглыми-то да с разбойниками? — усмехнулся Ермилыч.
Молодой человек вспыхнул, и глаза его загорелись.
— Да, Фёдор Ермилыч, с беглыми и, пожалуй, с разбойниками. Есть у нас промеж соседей и такие, у которых руки в человеческой крови обагрены, — это, что говорить: что правда, то правда, и всё-таки скажу я вам, положа руку на сердце, что чище они душой здешних воротил, и, невзирая на их злодеяния, дух в них ещё не угас, как у здешних, и понимают они святую Русь и Бога куда лучше многих из питерских пресвитеров и самого митрополита... У них совесть есть, Фёдор Ермилыч, и на совесть их можно положится, а найди-ка ты мне хоть одного из вельмож, что окружают теперь престол, с совестью! Ни одного не найдёшь, потому что тех, которые её не растеряли, давно казнили, или сослали, или сами от греха вовремя удалились...
— К вам, что ли? — продолжал поддразнивать его старик.
— Может, и к нам, а может, туда, куда ты сам ушёл, тебе, Фёдор Ермилыч, лучше знать, ведь имена-то их, тех, что с батюшкой моим пострадали, я от тебя узнал, и, окромя тебя, научить меня уму-разуму некому было, — возразил не без горечи молодой человек.
Дворянин Василий Ветлов был из первых, казнённых Петром за сопротивление его нововведениям. Он со многими другими отказался присягать по новой присяге, установленной царём, считая её несогласной с заповедью Спасителя. Жена его вскоре после него умерла от страха и печали, поручив младенца-сына добрым людям, в числе которых был Бутягин, заботившийся о сироте, как о родном ребёнке.
Напоминание об этой катастрофе тронуло старика, и, чтоб загладить впечатление от неуместной шутки, разбередившей сердечную рану Ветлова, он перевёл разговор на дочку общего их приятеля Угрюмова и, расхвалив её ум, трудолюбие, кроткий характер и красоту, предложил Ивану Васильевичу ему её сосватать.
— Чем бобылём-то в лесу жить, обзавёлся бы семьёй. Угрюмова — самая для тебя подходящая подруга жизни: скромна и умна, в какую хочешь трущобу её завези, нигде не соскучится, везде себе дело найдёт. Родители её тебя знают