— Каланча был ужасным грубияном и сквернословом. Его приходилось держать в глубине лавки, у морозильных камер, и на пушечный выстрел не подпускать к покупательницам. Но мне было лет семь-восемь, не больше, и его соленые шуточки, которых я не понимал, мне страшно нравились. И нравилось, что все называют его Каланчой. Одним словом, я избрал его кумиром. Однако отцу пришлось в конце концов от него избавиться.
— А что же он отмочил такое, что ему велели выйти вон?
— Понимаешь, по четвергам утром отец ездил на рынок за курами, а потом складывал только что привезенную птицу горкой. Покупательницы подходили и сами выбирали себе для обеда на уик-энд приглянувшуюся курочку. И выкладывали ее на стол продавцу. А у одной покупательницы, некой миссис Склон, имелась дурная привычка: она брала курицу, обнюхивала ей клюв, обнюхивала ей гузку, потом клала уже обнюханную курицу на место и принималась обнюхивать следующую. И обнюхивала таким образом всякий раз не по одной дюжине кур, причем проделывала это каждую неделю. И вот однажды Каланча сорвался. «Послушайте, миссис Склон, — сказал он ей, — а сами-то вы такой экзамен выдержите?» Женщина, совершенно обезумев, схватила мясницкий нож и чуть его не прирезала.
— И за это твой отец его выгнал?
— У отца не было выбора. Мендельсон вечно хамил покупательницам. Но насчет миссис Склон он как раз был прав. С нею мне самому впоследствии приходилось ой как нелегко, а уж такого пай-мальчика, как я, еще поискать!
— В этом-то я как раз не сомневаюсь, — заметила Оливия.
— Ну, плохо это или хорошо, а уж таков я был.
— Таков ты и есть. И я тоже пай-девочка.
— Миссис Склон была единственной из наших покупательниц, которая не надеялась со временем выдать за меня какую-нибудь из своих дочерей, — сказал я. — Нет, миссис Склон мне было вокруг пальца не обвести. Да и никому другому тоже. Мне случалось доставлять ей продукты на дом. И каждый раз, когда я их привозил, она разбирала заказ при мне. А заказывала она всегда много. Вынимала из пакета, разворачивала вощеную бумагу, в которую была завернута каждая покупка, и взвешивала мясо на домашних весах, чтобы убедиться в том, что мы ее не обжуливаем. А мне приходилось стоять и смотреть этот спектакль. А хотелось побыстрей развезти заказы, чтобы отправиться на школьный пустырь играть в мяч. Так что начиная с определенного момента я подвозил заказ к ее заднему крыльцу, выкладывал его на ступеньки, один раз резко стучал в дверь — и делал ноги. Но она все равно меня отлавливала. Причем каждый раз. «Месснер! Марк Месснер! Сын мясника! Немедленно возвращайся!» И я, имея дело с миссис Склон, чувствовал, что постигаю самую суть вещей. И с «Каланчой» Мендельсоном чувствовал то же самое. И я это, Оливия, утверждаю совершенно серьезно. В мясной лавке всегда так. Я там получал огромное удовольствие. — Но только до тех пор, добавил я про себя, пока отец не проникся своей идеей фикс.
— А весы она держала на кухне, да? — любопытствовала Оливия.
— Да, на кухне. Только весы у нее были неточные. На таких весах взвешивают грудных младенцев. Кроме того, ей никогда не удавалось уличить нас в недовесе. И все равно она каждый раз взвешивала покупки одну за другой, а с тех пор, как я принялся от нее убегать, каждый раз возвращала меня с полдороги. От этой женщины было не ускользнуть. Правда, она давала мне хорошие чаевые. Двадцать пять центов. Большинство покупательниц давали на чай по гривеннику, а то и по пятаку.
— Ты происходишь из самых низов. Как Авраам Линкольн. Высокоблагородный Марк.
— Ненасытная Оливия, — подыграл я ей.
— Ну, а как вы работали в войну, когда мясо распределяли по талонам? Закупали товар на черном рынке? Да, конечно же, твой отец имел дела с воротилами черного рынка.
— Ты спрашиваешь, подмазывал ли он хозяина бойни? Ясное дело, подмазывал. Но ведь бывало и так, что у наших постоянных покупательниц кончались талоны, а им надо было пригласить кого-нибудь в гости, устроить, например, семейный обед, а какой обед без мяса? Вот он и давал каждую неделю хозяину бойни взятку наличными, а тот позволял ему превысить лимит. Но ничего более. Барашек в бумажке, и все дела. Потому что отец мой — человек исключительно законопослушный. Эта дача мелких взяток во время войны была, мне кажется, единственным правонарушением в его жизни, ну а тогда закон нарушали все — в той или иной степени, конечно. Тебе ведь известно, что кошерное мясо нужно мыть каждые три дня. Вот он берет щетку, ведерко с водой и перемывает все мясо в лавке. Но время от времени настают еврейские религиозные праздники. Сами мы их не соблюдаем, но мы как-никак евреи, живущие в еврейском окружении; более того, у нас кошерная мясная лавка, и по праздникам наш магазин закрыт. И вот однажды отец, как он поведал мне, допустил промашку. Допустим, в Песах ритуальный ужин, седер, надо было устраивать в понедельник или во вторник, а он помыл мясо в прошлую пятницу. А значит, снова мыть мясо надо было в понедельник или во вторник, а он в праздничной суете сделать это забыл. Конечно, никто не знал, что отец забыл вымыть мясо, но он-то сам это знал и потому не пустил мясо в продажу. Уступил с большой скидкой Мюллеру — обычному мяснику, который держит лавку на Берген-стрит. Сиду Мюллеру. А сам таким мясом торговать не стал. Предпочел понести убытки.
— Значит, ты в лавке учился у него и честности.
— Похоже, что так. И определенно могу сказать, что не научился и не мог бы научиться у него ничему плохому. Это совершенно исключено.
— Счастливчик Марк!
— Ты действительно так думаешь?
— Я это знаю, — ответила Оливия.
— Тогда расскажи мне о том, каково это — быть дочерью врача.
Внезапно побледнев, она ответила:
— Не о чем рассказывать.
— Но ты…
Она не дала мне закончить:
— Где твой такт? — И, стоило ей произнести это, как лицо ее замкнулось и погасло, словно вилку выдернули из розетки, и по комнате разлилась, растеклась тьма. В моем присутствии такое с ней произошло впервые, и, должен признать, это тоже было красиво. На смену игривости и веселью, на смену откровенному блаженству, с которым она только что внимала забавным историям из жизни мясницкого сына, пришла мертвенная бледность, словно разлившаяся из откупоренной бутылки, едва я захотел узнать об Оливии чуточку больше.
Я сделал вид, будто ничего не замечаю, хотя на самом деле испугался, причем так сильно, что буквально в то же мгновение постарался вычеркнуть весь этот эпизод из памяти. Меня словно бы завертело на месте с головокружительной скоростью, и мне пришлось собрать последние силы, чтобы остановиться и довольно жалко пролепетать:
— Такт мой со мною ныне и присно и во веки веков.
Но я сильно расстроился, а ведь только что мне было так хорошо — и не потому лишь, что я удачно потешал Оливию своими рассказами, но и оттого, что вспоминал отца, каким он был когда-то или, вернее, каким он был всегда, пока его не одолели маниакальные подозрения и он не перестал источать покой и уверенность в своих силах, распространяющиеся на все вокруг. Вспоминая отца, я словно бы возвращал ему утраченное душевное здоровье, а его близким — безмятежное и будто бы само собой разумеющееся спокойствие. Я вспоминал отца в ту пору, когда его еще никак нельзя было назвать беззащитным, но и тираном он тогда тоже не был — требовательный, но справедливый трудяга босс, предоставлявший мне, своему единственному сыну и наследнику, практически безграничную свободу.