время, наверное, быстро бежало, у нас тут медленно. Ну, и вы оставили меня ребёнком, а нашли в чепце.
Она вздохнула. Гжесь силился развеселиться.
– Я вовремя прибыл, – сказал он, – чтобы вас поздравить…
– Не знаю, есть ли с чем, – прервала она, – потому что мне идти замуж сердечно не хотелось. Но отец приказал, мать просила и плакала.
Она опустила глаза, как бы хотели их скрыть.
– Вы останетесь в Кракове? – спросила она.
– Должен, – сказал Гжесь, – я вернулся, как вышел, с пустым кошельком, нужно работать, а среди своих легче и охотней…
Глаза Лены поднялись теперь и долго, упорно всматривались в Гжеся. Казалось, сравнивает живого с тем, который остался в её памяти.
– Не забывайте о нас, – проговорила она спокойно, – когда благодаря Богу вернулись. Старая дружба не должна умирать.
– Благодарность тем более, – прервал Гжесь. – У вашего порога я нашёл первый кусочек хлеба и милосердную руку.
К этому разговору, едва начатому, подошёл молодой муж дочки Бальцера, который беспокойно её искал, весёлым лицом приветствуя вчерашнего гостя. С другой стороны подошла мать, а тут же и некоторые из гостей, вспомнив пение Гжеся, начали его дёргать, снова просили спеть.
Почему у Стременчика было теперь настроение лучше и, не давая себя просить, взял цитру, сам он, по-видимому, не знал. Его все обступили по кругу, в комнате сделалось тихо и зазвучала старая немецкая любовная песня. На самом деле, казалось, что Гжесь смотрит только на струны цитры, но украдкой его взор бегал по комнате.
Утренняя грусть, беспокойство и сомнение, которые завели его в келью Исаи, всё, что от него слышал, было забыто.
Свет показался ему не таким чёрным, жизнь в нём не такой тяжёлой, будущее не таким грозным.
Он мог хоть издалека смотреть на чужое счастье… Ни одни плохие люди были вокруг. Пение приносило утешение, а грехом быть не могло.
Почему бы ему не остаться такой птицей певчей, что, напевая, подслащает жизнь другим и себе?
С этими мыслями он докончил песенку и тут же начал другую. Он весь теперь был снова, как не раз в минуты недоли бродячей жизни, в песне, которая его переносила как бы куда-то выше и дальше, и не давала страдать над тем, что было близко.
Чудесная сила поэзии и музыки постепенно опьяняла его самого, а сила их, также певца воспламеняя, овладевала всеми.
Женщины имели на глазах слёзы, мужчины думали, старики вздыхали, мечтали молодые, он забывался… Ступали всё осторожней, шептали всё тише, и когда он наконец замолчал, долго ещё ждали, не начнёт ли заново.
Затем молодая пани, которая вместе с другими заслушалась песней, как бы пробудившись, пошла к столу, налила кубок и принесла задумчивому певцу. Гжесь вскочил.
– За ваше здоровье! За счастье! – воскликнул он громко, но с какой-то дрожью.
Его все обступили, разговор, на минуту прерванный, стал шумным, а студент, пользуясь новым наплывом гостей, пошёл в свою новую квартиру.
Через несколько дней он был уже знаком со всеми и привык к своему положению. На чужбине он много вещей лизнул и вкусил, во многие сокровищницы заглядывал, не имел времени нигде черпать до дна. Его быстрый взор схватывал все слабые стороны обучения и науки, а важными пренебрегал. Нельзя было тратить напрасно время, но только теперь оно должно было обратиться на пользу, пригодиться, и он ревностно взялся за обучение. Гжесь уже знал, что много найдёт скорлупы, что оболочка будет его обременять, формы – утомлять, выводы покажутся бесполезными и длинными, но понимал и то, что лекции были предназначены не для самых быстрых и понятливых, но также для непроснувшихся и ленивых, которые ничего собственной силой не могли добиться, а, согласно расхожему выражению, всё им лопатой в голову класть было нужно.
С помощью своих старых приятелей и товарищей, по протекции каноника Вацлава, ему нетрудно было попасть слушателем в малый коллегиум, который сам себе выбрал.
В это время число коллегий как раз увеличивалось и Академия счастливо разрасталась, хотя она целиком опиралась на пожертвования людей, на любовь к науке и преданность ей. Первые зарплаты профессоров, которые, ежели с голоду не умирали, обязаны были своим духовным бенефициям и очень скромным требованиям, были щуплые, едва их хватало на самые необходимые нужды. В самой большой и самой старой коллегии на стол (mensa vere philosophica), который мог удовлетворить только философов, собирали каждую неделю вдовий грош. Ели вместе, а весёлость и христианская сдержанность представляли приправу бедных блюд.
Жили тут одни теологи и философы, а жизнь была поистине монастырская и устав суровый…
Малая коллегия, в которой Гжесь собирался слушать лекции, заложенная и устроенная благодетельными людьми, размещалась в очень скромном деревянном здании, но жизнь в нём умножалась и росла. Любовь к науке его отогревала и питала. Там больше и серьёзней занимались поэзией, риторикой, грамматикой… речи профессоров оплачивало завещание Новкона, астронома Стобнера и поэта Монжикова – воеводина русская. Другие профессора жили поистине благодатью Бога и манной небесной. Никому это в то время не казалось ни удивительным, ни плохим, ни унизительным, скорее находили, что согласно со своим призванием профессора и поэты, которым бренность этого мира была безразлична, погружённые в созерцание красоты и истины, легче других без хлеба и богатств могли обойтись.
Было это логичным, соответствовало понятиям века и вовсе не отталкивало от науки и посвящения себя ей полностью.
Гжесю было не обязательно вступать в студенческую группу, которая знала его и знала, что многократно раньше стряхивали из него беануса, рога ему отпиливали, мыли, брили и учили participiów щипанием.
Только без застолья, propiny, не обошлось, на которое Стременчик пригласил коллег… и сам достаточно грустный радовался их весёлости. Положение его было вполне особенное и исключительное. Он знал больше всех коллег, а также, может, одинаково с профессорами; его знания, подхваченные легко на перекрёстках, были обширней, чем щуплые рамки тогдашних программ, но как в его дорожных саквах лежал Вергилий рядом со Стациушем и Плавт с Гвалтером де Вино Сальво, так и в молодой голове запасы не были упорядочены.
Товарищи и профессора одинаково интересовались пришельцем, но Гжесь поначалу, за исключением каноника Вацлава, не открывался никому. Он усердно посещал лектории, внимательно слушал, а когда было время, забегал и в большую коллегию, втискиваясь к теологам, и в лекарскую коллегию на улице Канонной.
В том, что делалось в его уме, в процессе духа, которым нужно было овладеть и прийти к равновесию, он никому не исповедовался.
Чем больше мучили его сомнения, чем меньше он был удовлетворён духовной пищей,