Одной из особенностей людей Нового времени является то, что они понимают время, которое проходит, так, словно оно действительно уничтожает за собой прошлое, – пишет Б. Латур. – Они принимают себя за Аттилу, за которым оставалась одна только выжженная земля. Они думают, что отдалены от эпохи Средневековья не некоторым количеством столетий, а настолько радикальными коперниковскими переворотами, эпистемологическими разрывами, революциями в эпистемах, что после них ничто уже не может сохраниться от этого прошлого, ничто не должно сохраниться[144].
А эпистемологическому разрыву в сознании людей Нового времени сопутствует метагеографический разрыв:
«Мы, западные люди, абсолютно отличаемся от других» – таков победный клич или бесконечные сетования Нового времени. Нас неотступно преследует Великий Разлом, существующий между Нами, западными людьми, и Ними, всеми остальными, – на территории от Китайских морей до Юкатана, от эскимосов до тасманских аборигенов. Что бы ни делали западные люди, они несут историю на палубах своих каравелл и канонерских лодок, в цилиндрах своих телескопов и в поршнях шприцев, которыми делаются прививки. Они несут это бремя белого человека, видя в нем то воодушевляющую задачу, то трагедию, но всегда свою судьбу. Они утверждают не только то, что отличаются от других, как сиу отличаются от алгонкинов или баули от дапонов, но что их отличие радикально, абсолютно, так что можно, с одной стороны, поместить Запад, а с другой – все остальные культуры, поскольку все эти культуры характеризует то, что каждая из них – одна из многих. Как считают западные люди, Запад, и только Запад, не является просто одной из культур, вернее, является не только культурой[145].
Сегодняшние постмодернисты, пост-пост-модернисты, анти-пост-модернисты и те, кто, подобно Латуру, вообще пытаются уйти от всей этой чехарды с модернизмами, могут, конечно, говорить о том, что Западня Европа – всего лишь одна культура среди прочих, а ее превознесение суть не что иное как шовинизм и расизм, однако отрицать исключительность западноевропейского взгляда на самих себя едва представляется возможным. «Бремя белого человека» – интереснейший диспозитив в истории культуры, породивший ту западную цивилизацию Нового времени, которую мы теперь знаем. И изучать его – вовсе не значит становиться на позицию исключительности этого самого белого человека.
Тем авторам, с именами которых принято связывать произошедшую в XVII в. революцию в философии, главной опорой опостылевшей схоластики, а значит, главным противником, представлялся аристотелизм. Конечно, в их сознании аристотелизм зачастую смешивался с самим Аристотелем. Но, к примеру, Пьер Гассенди отчетливо понимал разницу между ними, подчеркивал, что отнюдь не всегда перипатетизм занимал главенствующее положение в философии, и предлагал следующую генеалогию аристотелизма во Франции. Гассенди, этот блестящий историк философии, для нас очень важный свидетель, а потому мы позволим себе привести его текст целиком:
Бывали времена, когда о школе Аристотеля мало что было слышно. Так было, например, при жизни Лаэрция, который писал, что в его время процветала одна лишь школа Эпикура при полном почти упадке всех других школ. Безусловно, невозможно отрицать, что, пока процветали и оставались невредимыми Афины (более того, пока еще процветала Римская империя), – невозможно отрицать, говорю я, что в ту эпоху и Академия, и Стоя, и школа пирронистов славились больше, чем Ликей Аристотеля. Академия ведь воспитала Цицеронов и Плутархов, стоическая школа – Эпиктетов и Сенек, между тем как перипатетическая школа не выдвинула никого, кто мог идти в сравнение с этими мыслителями. А Марк Аврелий, славный император и превосходный философ, будучи уже стариком, отправлялся слушать не перипатетиков, как указано у Филострата, а Секста Эмпирика (который, как известно, был пирронистом). После же того как Афины были сравнены с землей, а Рим много раз становился добычей варваров, до арабов дошло несколько греческих философских книг, в том числе и книги Аристотеля. Аверроэс, Альфарабий и другие попытались перевести эти книги на арабский язык, причем они были так увлечены новизной дела, так были восхищены и так высоко стали ценить одного Аристотеля, что Аверроэс, как мы уже указывали выше, написал, будто на протяжении тысячи пятисот лет у Аристотеля нельзя было открыть ни одной ошибки. Как будто бы в самом деле Теофраст, Симплиций Филопон и другие, хоть они и относились к перипатетикам (не говоря уж о других), не отметили еще раньше многих его ошибок! Во времена же Альфонса, который был жаден до всякой литературы, были переведены на латинский язык книги Аверроэса, Авиценны и других арабов. А когда начался расцвет Парижской академии, эти книги были привезены в Париж (где, разумеется, была большая нехватка книг), и там они были так высоко оценены, что Аверроэс, за которым установилось прозвище Комментатор, и Авиценна стали наряду с Аристотелем (словно какие-то вовремя засиявшие звезды) крупными авторитетами, как это можно заключить из сочинений божественного Фомы, Скота и других, цитирующих для подкрепления своих выводов наряду с Аристотелем также Комментатора и Авиценну[146].
Конечно, Гассенди, как и все полемисты, склонен класть краски порой слишком густыми мазками. Но тем интереснее для нас та ретроспектива, которую предлагает большой знаток эпикурейской философии и противник аристотелизма, полемизирующий с выродившейся схоластикой в XVII в. Во-первых, утверждает он, бесплодная перипатетическая школа не дала античному миру сколько-нибудь значительных мыслителей, тогда как платоновская Академия и школа стоиков производили их в изрядных количествах. Во-вторых, в античности аристотелизм не был столь же популярен, как другие школы. В-третьих, своей репутацией никогда не ошибавшегося философа Аристотель обязан пылкой увлеченности Аверроэса, выдававшего желаемое за действительное. В-четвертых, во Франции Аристотеля заодно с Аверроэсом приняли столь охотно лишь из-за нехватки в Париже книг. А в-пятых, наконец, Аверроэс изрядно исказил Аристотеля, сделав его еще хуже, чем он есть.
Гассенди выражал точку зрения значительной части интеллектуалов, стремившихся ниспровергнуть постылый аристотелизм. То, что некогда представлялось живительной струей свежего воздуха в затхлой атмосфере бесконечного копирования скудных мыслью церковных текстов, теперь стало символом всего косного и отжившего. В конце концов, аристотелизм – это всепроникающая и все разлагающая зараза, губящая западную образованность: