Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 61
с орденом, каких еще в Москве мало, показываю ему свое отпускное предписание. Лейтенант с фронта, поклонник. Он говорит, что к Вертинскому меня не пропустит – тот отдыхает и готовится к выступлению, но контрамарку мне дает.
Итак, вечером я на концерте.
Первое впечатление – люстры, как до войны. Энтузиазм зала, на глаза наворачиваются слезы, аура восторга. Тут еще и что-то… Свобода! Свобода! Вот уже и цензура не запрещает!
А я сижу в зале, и мне стыдно. На фронте жеманство и стилизация неуместны.
У меня потребность чего-то простого, ясного, честного, четкого. Я три месяца назад похоронил руку и карман гимнастерки – все, что осталось от моего друга Олега Корнева, и не в «далеком Лиссабоне» с белой маской мима, колеблющимися и мистическими взмахами бледных рук…
Душе моей в сто раз созвучней симоновское «жди меня, и я вернусь…». Но и это не то. Знал, но как-то отстранял от себя, что это было искусство тоскующей о Родине, ностальгирующей в эмиграции русской интеллигенции, и не любил я эту, видимо, созвучную остановившемуся времени манерность. Фильмы. Мягкотелые интеллигенты с бородками. Так изображали меньшевиков.
Кстати, спустя три месяца будущий мой друг, моя бывшая одноклассница, будущий искусствовед, а ныне покойная Эрна Ларионова прислала мне на фронт стихи Бориса Пастернака из романа. Они уже ходили по рукам. «Свеча горела на столе, свеча горела…» Я читал их в блиндаже на одной из высот, что на месте деревни Старая Тухиня. Вокруг падали немецкие мины, время от времени с воем пролетали «андрюши», а бойцы мои разливали по флягам свои ежевечерние сто грамм, и мне стыдно было и за любимую мною Эрну, и за любимого мною поэта, который в такой ответственный судьбоносный момент писал о каком-то славянофиле Самарине. Я ведь не знал, что Пастернак жил тогда в Переделкине, а в доме этого славянофила находился госпиталь, в котором от ран умирали мои сверстники с оторванными руками и простреленными легкими.
Я не понимал тогда, что передо мной разыгрывался не фарс, а одна из версий продолжающейся трагедии тоталитаризма, и мне было стыдно.
Все мои одноклассники были на войне. Многие телефоны не работали. В квартире Воли Бунина никого не было. Лена Зонина была на фронте.
Весь день ходил я по улицам полуголодной Москвы. В шесть вечера, проходя по Солянке, вспомнил, что в угловом доме номер 1 жила до войны одноклассница моя Тая Смирнова. Поднялся на второй этаж и позвонил.
Открыла дверь Тая.
Тая удивилась моему превращению из застенчивого, рассеянного мальчика в строевого фронтового лейтенанта. Смеялась и плакала. Плакала потому, что на фронте погиб мальчик, которого она полюбила, а потом на другом фронте погиб ее друг, наш одноклассник Вова Шемякин.
Она училась уже на втором курсе исторического факультета МГУ.
Я рассказывал Тае об успешной, нелепой, страшной, а порой трудной и героической фронтовой своей жизни, а она о себе, о Москве. Часов в шесть вечера она решила познакомить меня со своей подругой Эрной Ларионовой.
В довоенной своей юности я пережил первый настоящий роман, любовь без взаимности, с Любой Ларионовой. «Опять Ларионова», – подумал я. Эрна жила совсем недалеко, в коммунальной квартире, во дворе дома в Хохловском переулке.
Теплая, уютная комната. Эрна, ее мама, я и Тая. Мама – из немцев Поволжья, отец – электротехник. Мама читала немецкие сентиментальные романы и к гуманитарным наукам относилась скептически. Была у Эрны накануне войны, в десятом классе, большая любовь. Но трагедия вошла уже почти в каждый московский дом. Жених ее погиб при отступлении в 1941 году.
Эрна тяжело переживала трагедию. Единственное желание ее родителей было выдать ее поскорее замуж, и они знакомили ее то с одним, то с другим потенциальным женихом – это были монтеры, продавцы магазинов, в основном люди уже не молодые, а она была девочкой, охваченной романтическими мечтами. Сначала мечтала стать художницей, увлекалась поэзией Блока, Пастернака и в подлинниках – Рильке.
Родители не понимали и осуждали ее, а она поступила на искусствоведческое отделение филологического факультета Московского университета и увлекалась французскими импрессионистами.
Красивая девочка с длинными-предлинными косами, с глазами русалки. Что-то немецкое всегда было в ней – мечтательность сочеталась со стремлением разложить все по полочкам. Рациональный ум, умение четко и ясно формулировать свои мысли, но тогда, в двадцать лет, и мистические озарения, женственность, и чудесное желание поделиться всем, что она узнавала из книг, с друзьями.
Это был первый мой вечер после года училища и семи месяцев жизни в блиндажах, обстрелов, бомбежек, и мне казалось, что никогда еще мне так хорошо не было.
Ни я в Эрну, ни она в меня не влюбились, я даже не знаю почему. Оставшиеся девять дней отпуска после занятий в университете она проводила со мной, вернее, она руководила мной, а я с восторгом и благодарностью следовал за ней, слушал ее. Мы по московским переулкам подходили к храмам – или загаженным, или превращенным в складские помещения, – и она рассказывала мне (откуда знала?), кем и когда они были построены и чем отличались друг от друга, и что такое нарышкинское барокко и московский ампир, и сколько в архитектуре их самобытности и неподвластного времени величия.
Еще не была построена гостиница «Россия», и мы вечерами бродили по узеньким переулкам, между старыми двухэтажными, битком набитыми замоскворецким разным людом бывшими купеческими особняками, заходили в узкие и темные дворы и дворики.
Помню узкий двор четырехэтажного дома, вдоль стен которого от первого до четвертого этажа тянулся, поднимаясь все выше и выше, тротуар, двор, замощенный булыжником, и вдоль тротуара двери квартир. Противоположные стены на уровне каждого этажа соединялись висящими в воздухе переходами, на перилах которых сушилось белье. Некоторые дворы напоминали то ли купеческий быт пьес Островского, то ли петербургские трущобы из романов Достоевского. Это была Москва со своим неповторимым лицом, и дыхание перехватывало от соприкосновения с историей. А Эрна каждый раз приводила меня на новое место.
Эти мои скитания по переулкам и дворикам Замоскворечья врезались в мою память и остались важной частью моего фронтового представления о Родине.
В один из последних дней своего отпуска увидел я вывеску журнала «Знамя». В планшете у меня были стихи, а в голове сумасшедшая идея – вместо командира взвода связи стать военным корреспондентом.
Я открыл дверь редакции.
Идея кому-то понравилась, написали на бланке отношение в редакцию армейской газеты, подписала Михайлова.
Стихи же, по совету Осипа Максимовича и Лили Брик, я отнес в журнал «Смена». Там в номере
Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 61