«Музыка будет, если второе Дробление удалось. А если нет – шумы, трески, грохот. А то и хуже. Что – хуже-то?»
По первым признакам это Дробление прошло не столь гладко; да и немудрено: от него возникал не холм, а большое место на картах мира, космически значимое образование – Материк.
Сбросили поле… внизу сначала электросварочно запылала звезда…
– Берегите глаза! – крикнул Панкратов, прикрылся рукой.
…стала расплываться-растекаться, утрачивать яркость…
…теперь снизу – прямо и через динамики – пошли и звуки: сперва высокие, скрежещущие, как давимые сталью осколки стекла, потом все ниже, с переходом в шум прибойной волны по гальке, в грохочущий рокот. Он перешел в раскаты грома – и завершился первым титаническим аккордом всемузыки! Иной, мощной. То был Первый концерт Дробления-Творения, сейчас пошел Второй.
Теперь звучал не Григ, скорее, Бетховен; что-то близкое к началу Девятой. Только по мощи и высокой сложности музыки этой хватило бы на десяток тех вступлений, на десяток Бетховенов.
…был и низкий ритмичный гул барабанов, переходящий в инфразвуки, от которых захолонуло в душах, и гром гигантских, как облака, литавр в руках гороподобных великанов; к ним присоединились низким ревом струны контрабасов и виолончелей. Подхватили ликующие ноты мелодии валторны, тубы, рожки; взяли верх над ними скрипки; покрыл все нарастающий по высоте октавами звон фортепьяно. И затем вступили голоса.
Ах, какие это были звуки, какие голоса лились из динамиков на стоявших на Капитанском мостике! Ода «К радости» вперемешку с «Реквиемом» Моцарта, с его «Лакримозой», вселенским вздохом полной грудью; и еще что-то незнакомое, но не менее гениальное. Да и не важно, на что похоже или непохоже было это – главное, всемузыка была. Она означала: не они сделали, не с ними – они соучаствовали. Постигли. И получилось.
Скрипичные мелодии и стакатто вперемешку с напевами высоких голосов вызвали у находившихся на Внешкольце воспоминания о быстро менявшихся звездных небесах, которые наблюдали ночами в Аскании-2. Не было сейчас над полигоном такого неба, отключили и заняли канал под другое; но каждая нота музыки была как звезда летящая, каждая мелодия или аккорд – ее путь и жизнь в небе Меняющейся Вселенной.
Между тем внизу, под Внешкольцом с градусной сеткой, передвижными штангами и рейками с кабинами, прочей техникой, – ярко-голубая точка расширилась в пятно, сдвинулась по свечению к белой желтизне – от этого стала еще ярче. Там тоже в ритме и согласии со всемузыкой переливались, менялись тона и оттенки цвета.
Вместе со свечением сюда хлынул жар от полигона, как от доменной печи.
Одни надели защитные очки, другие смотрели на экраны, которые передавали отфильтрованное; но и там менялся в очертаниях, разрастался какой-то раскаленный негатив.
Музыка и согласованные колебания света подтверждали: внизу не просто снова образовались вещества – там возникают структуры, от мельчайших до географического рельефа.
…Мелодиями и светом звучали русла будущих рек на Материке, линии горных хребтов; протяжными хоровыми речетативами разворачивались, расстилались внизу долины и плато.
Мелькание цифр в хвостах длинных чисел на табло времен – здесь, на Капмостике и в иных местах, – тоже вписывалось во всемузыку. И это прочищало мозги собравшихся на Внешкольце: да, важнее их действий, событий были эти числа, сменяющиеся в четких ритмах счета. Музыка сродни математике, тем и выше мысли, ближе к высоким мыслечувствам… к простому, как дыхание, творящему миры мышлению-чувствованию.
Его частью они теперь были. А до сего были слепы. Активно слепы. Активны, как роющиеся кроты, и слепы, как они.
11
…Вселенная лишь слегка приоткрылась в этом эксперименте; чуть-чуть и осторожно, чтоб не зашибить своим откровением микроразумников до смерти. Они еще будут нужны.
…И еще они почувствовали-поняли другое, яснее музыки: Вселенная-мать любила и жалела их, несмышленышей-микроразумников, которым бы жить да жить своей малой жизнью, добиваться малых успехов и малого счастья. Не хуже они других, многое так могли бы достичь в своих полуживотных жизнишках.
А вот встали на дыбки и тянутся к ней, к подлинной матери мира. Как таких не любить и не жалеть, даже не приголубить осторожненько – музыкой этой хотя бы, она язык Вселенной (один из них постиг это), язык ее чувств.
…Жалеть их стоит хотя бы за то, что, отринув иллюзорное счастье обычной жизни, они надеются обрести что-то подобное здесь. Где уж им: вселенское счастье не греет – испепеляет. Некоторые из них к нему уже прикоснулись – гибельно. И этих ждут трудно переносимые, непосильные для малых существ драмы.
И пожалела Мишу Панкратова, который вдруг почуял – смутно, размыто, – что скоро он останется один, лишится Сашича, Димыча и Али. А потом снова обретет… кого? их? не их?.. И всемузыка будто гладила его, мальчика в горе, по взъерошенной голове (хотя нечего было сейчас там ерошить, не осталось волос из-за работы с НПВ), утешала просто, как в детстве когда-то реальная мама: «Давай подую, вава пройдет». Вава не пройдет оттого, что на нее подуют, – а все равно легче.
И Геннадию Борисовичу Иорданцеву, ГенБио, старому, все повидавшему и пережившему, битому жизнью сильному умнику – и поэтому неизбежно скептику и цинику, – вдруг захотелось уткнуться в теплый мамкин подол и под поглаживание и уговаривание выреветь обиду на непонимание этим окаянным миром величия порывов его мальчишеской души. Во всяком случае, глаза у него покраснели, губы дергались; и сморкался он явно не от холода.
«Дай подую на пальчик, вава пройдет».
…И хоть недавно они по-патрициански, у бассейна и термы, патякали о возможности своего всевластия на Земле и в Галактике, – сейчас все они были как малые дети. Малые дети Вселенной, вставшие на дыбки, тянущиеся к огонькам звезд несмышленыши.
Вселенная жалела их всех; но совсем не за то, за что люди жалеют себя и других – скорее, напротив: что они в слепой тяге к счастью придают значение тому, что его вовсе не имеет; и что нельзя их утешить, не соврав: мол, все будет хорошо. По-вселенски – да, конечно, только так и не иначе, а вот для них… нет, не будет хорошо. Слишком все крупно. Но все равно жалела и любила – каждой нотой, каждой мелодией музыки своей необъятной души.
Никто из них, даже наблюдавший вспышку той сверхновой Любарский, не знал и не мог знать об одарианах, сгоревших в космолетах, в которых они сначала улетали от взорвавшегося светила, а потом согласованно развернулись и пошли к нему… мировая драма в далекой искорке, что Варфоломей Дормидонтович видел в телескоп в Овечьем ущелье в ночь на 16 ноября. Но в умах и в душе каждого, стоящего на Капмостике, сейчас повторялся тот их последний мотив:
– Ты! Только ты есть! И мы – ты!..
12
…И вот это заполнило полигон до краев. Все титановое «корыто» в полтора гектара. Стадион. Футбольное поле с периферией. Седьмой материк Земли.