Из дневников Адриана Кёйперса
В день казни Алетты Питерс я узнал, как сильны суеверия даже в наш просвещенный век. А на следующий день, день святого Николая тысяча семьсот семнадцатого года, когда началось наводнение, я собственноручно отдал самое дорогое, что у меня было.
Впервые я увидел ее прикованной к позорному столбу на узкой площади Делфзейла: она выкрикивала проклятия и плевалась на деревенских мальчишек, потешавшихся над ней. Ни одна из стоявших вокруг матрон и не думала пристыдить ее обидчиков. Ее волосы дерзко развевались на ветру между побелевшими от усилий руками, сжатыми в кулаки. Волосы тонкие, как шелк, светлые, как ветер. Будто редкую птицу поймали в сеть. Ее глаза, яростно сверкавшие из-под невидимых бровей, остановились на мне, чужестранце с рюкзаком, полным книг. В глазах блеснула коварная искорка. Руки расслабились, и она кокетливо улыбнулась. Шрам в виде тонкого крестика заиграл на ее щеке. Должно быть, я покраснел, увидев безжалостное клеймо на нежной коже. Мне оставалось только вообразить ее тело, скрытое за досками столба.
— Чем же ты провинилась перед добрым народом Делфзейла, что заслужила такое наказание? — спросил я.
— У-у-у, хочешь узнать?
Мальчишки заулюлюкали.
— Жизнь богаче того, о чем пишут в книгах, студент! — воскликнула она. — Подойди-ка поближе, и все услышишь.
По мне можно сразу сказать, что я студент: разочаровавшись в науке, я недавно оставил университет в Гронингене, и коротко остриженные волосы школяра еще не отрасли.
— Шел бы ты своей дорогой, парень, если хочешь быть здесь на хорошем счету, — назидательно заметила одна из матрон. — Это испорченная девка.
Я тогда только прибыл в город пожить у тетки, и зарабатывать дурную славу мне, конечно, не хотелось. Однако необычный шрам и густые белокурые волосы, свободно реявшие по ветру, словно околдовали меня. Я подошел.
— Только чур не плеваться.
— Ближе, ближе, не бойся. Наклонись ко мне, я прошепчу.
Я поднес ухо к ее губам. Ее волосы, как свежий мороз, щекотали мне щеку. Тут она потянулась вперед и лизнула мое ухо.
— Вот тебе знак! — раздался ее крик.
Мальчишки весело зашумели. Я же, хоть и буркнул: «Бесстыдница», был вынужден признать: моя наивность заслуживала такой шутки.
На следующий день я увидел ее в слезах на полу тетушкиного дома, в грубой серой юбке. Вчерашней гордости не было и в помине. Она смотрела на картину, изображавшую девушку примерно ее возраста. После вчерашнего наказания нежная шея Алетты Питерс превратилась в сплошную рану. Я сел на корточки подле нее.
— Не эту ли грозную девицу я видел вчера на столбе?
Всхлипывая, она выбежала из комнаты.
— Что она здесь делает? — спросил я у тетушки.
— Священник подобрал ее на дороге с год назад и привел сюда, грязную и бесноватую, сказав: «Бог одиноких вводит в дом»[17]. Он грозил нам карой небесной, если мы не возьмем ее к себе. «Помогите хоть раз несчастным созданиям Божьим, позаботьтесь о своей душе», — были его слова. Пришлось ее взять как служанку, пока ей не исполнится восемнадцать.
Я недолюбливал тетушку Рику за ханжество и манерность, но понимал щекотливость вопроса. Дело в том, что тетя была женой работорговца, в смысле кораблевладельца, чьи суда вели торговлю в Вест-Индии, которая, как всякий знал и никто не говорил, шла телами и душами. Тетушка вышла за него по любви: увы, чувства и разум — редкие соседи. Теперь она хотела уважения — если не Господа, так хоть сограждан. Поэтому, пока дядюшка Губерт посещал собрания пайщиков в Амстердаме, тетушка Рика хорошенько тратилась. Она жертвовала на церковь и приют в Гронингене, заставляла резной мебелью их роскошный гронингенский дом, украшала его восточными коврами и картинами. Теперь она принялась за домик в Делфзейле, ездила на аукционы в Амстердам и наняла амстердамского художника написать их портрет с дядюшкой Губертом.
Когда Алетта сказала, что портрет тетушки Рики больше походит на привидение ведьмы с острова Амеланд, тетушка обиделась, выставила ее спать на кухню и заставила чистить котлы до зеркального блеска. В отместку Алетта изобразила, дергая занавески над кроватью, что по дому бродят души умерших невольников. А другой ночью, когда стоял туман, она завернулась в простыню, вышла во двор и принялась стонать и греметь горшками, словно привидение, звенящее цепями. Дядюшка Губерт до того напугался, что упал с кровати и разбил голову о ступеньки.
Впрочем, ее повесили не за это. За увечье испуганного дядюшки ее приговорили всего к трем дням тюрьмы и к позорному столбу — в тот самый день, когда я приехал в город. А еще раньше ее высекли, дали две недели тюрьмы и разрезали щеку. В тот раз у одного фермера прорвало плотину и затопило поля после того, как Алетта пробормотала что-то невнятное, проходя мимо него на рынке. «Я только притворялась ведьмой, правда, — заверяла она потом тетушку Рику. — Я вовсе не желала ему зла». Алетту тогда не приговорили к смертной казни за молодостью лет — ей было всего пятнадцать, — хотя некоторые женщины, со слов тетушки Рики, настаивали ради своих сыновей, чтоб ее судили по всей строгости закона.
Алетту казнили за то, что она задушила нашу новорожденную дочку.
Я прибыл в Делфзейл, чтобы изучить устройство ветряных мельниц. Я до смерти устал толковать писания Декарта, Спинозы и Эразма Роттердамского и хотел на деле применить Декартов постулат о том, что наука призвана управлять природой во благо человеку. Я мечтал создавать нужные вещи — приборы, которые позволят определять время, быстрее качать воду, дальше видеть, — а не вести бесконечные споры и писать трактаты. Я хотел общения с плотью и кровью, а не с бумагой и чернилами.
Поэтому когда я в следующий раз заметил Алетту в слезах перед портретом, то сел рядом и принялся изучать картину, пытаясь понять, как такая красота может столь глубоко ее ранить. Нежное лицо девушки было написано кем-то близким и любящим — этого, наверное, Алетте и не хватало. Девушка приоткрыла рот, от уголков которого отражался свет, словно ее только что посетила захватывающая мысль, — поразительный художественный прием. Для меня она стала воплощением Декартова принципа «Мыслю, следовательно, существую». Она представляла собой все, чего не было в Алетте: спокойствие, задумчивость, утонченность.
Когда Алетта наконец успокоилась, я спросил, отчего она плакала.
— Отец говорил, у матушки были такие же глаза и такие же волосы, тоже золотисто-русые, как у этой девушки. Она заплетала их в длинные косы… Она умерла, рожая меня.
— Почему же ты не заплетешь свои волосы в косы? Почувствуй себя такой, как она.
— Я пыталась, сотню раз, но они не держатся — сразу распускаются. Наверное, это проклятие. — И ее глаза снова наполнились слезами.
— У тебя красивые волосы, — сказал я.