Он заплакал и пошел, рыдая, Через реки, горы и поля, И лежала перед ним большая, Женщинами полная Земля.
Весной 1997 года меня неожиданно пригласили на авторское телевидение для участия в популярной передаче «Старая квартира», которая на этот раз была посвящена 1955 году. Надо было вспомнить, что мы пели в том году и вообще в студенческие годы, когда авторской песни как будто еще и в помине не было. Сцена при этом должна была изображать непринужденную студенческую вечеринку середины 50-х. Режиссер решил, что уместно будет сварить пунш, столь популярный в наше время. Когда я спичкой поджег спирт, налитый в кастрюлю, пламя вспыхнуло с такой силой, что горящий спирт выплеснулся наружу, и пришлось гасить начавшийся пожар. Что же касается песен, то с гитарой в руках я вспомнил кое-что из тех лет, включая «Глобус», «Бригантину» и «Закури, дорогой, закури».
Вернувшись домой, я вдруг подумал: а что мы вообще пели в начале нашей студенческой жизни, на первом и втором курсах, еще не соприкоснувшись с обширным экспедиционным фольклором и «зековскими» песнями? А пели мы то же, что и все, — лирические песни «Ясной ночкою весенней при луне…» или «Над туманами, над туманами огни терриконов горят» и другую подобную дребедень. Память о недавней войне одаривала нас героическими песнями этой уходящей в прошлое эпохи: «На позицию девушка», «Темная ночь» и «Вечер на рейде». И в то же время причастность к студенческому братству давала нам возможность с удовольствием окунуться в древний песенный мир буршей и студентов, который не имел и не имеет срока давности.
С одинаковым усердием, собираясь на нехитрые наши вечеринки, где, как правило, кутежи ограничивались сухим вином, мы распевали традиционные студенческие песни наших предков — «Крамбамбули», «Там, где Крюков канал и Фонтанка-река словно брат и сестра обнимаются», «В гареме нежился султан». При этом обязательно соблюдалась каноническая форма исполнения каждой песни с соответственным позвякиванием бокалов, хоровыми вопросами и ответами типа «Да я не пью! — Врешь, пьешь!» и другой звуковой аранжировкой. Сюда же, конечно, относятся и неизменные песни типа «Жены» («Холостою жизнью я извелся»), «Кисы-Мурочки», «В пещере каменной нашли пол-литра водки», «Я иду по Уругваю» и тому подобных. Все эти песни считались безымянными и народными. Тем большим было мое удивление, когда я узнал, что одну из наиболее популярных песен того времени с широко известными строчками:
Так наливай сосед соседке, — Соседка любит пить вино. Вино, вино, вино, вино, — Оно на радость нам дано, —
написал ленинградский поэт Дмитрий Генкин, старший брат ленинградского барда Александра Генкина. Интересно, что блатной репертуар, вроде «Мурки» и других бытовавших в то время песен уголовного мира, у нас не приживался.
Наряду с хоровыми «лихими» застольными песнями большой популярностью пользовались жестокие романсы и лирические песни из репертуара запрещенного тогда Петра Лещенко, Оскара Строка и близкие к ним по духу. Сюда относились «Как блестят твои глаза», «Осень, прозрачное утро», «Журавли», «Я иду по далекой стране», «Зачем смеяться, если сердцу больно». Почти каждый из поющих, приобретший к тому времени свой собственный опыт первой (конечно, неудачной) любви, вкладывал в эти затертые строчки свой сокровенный смысл.
Честно говоря, и сейчас, когда я вспоминаю строки этих «душещипательных» песен, они кажутся мне куда более содержательными, чем их современные аналоги в крикливом стиле «рок-музыки». Тогда хоть не дергались и не выкрикивали. Примерно год назад мне довелось посмотреть по телевидению программу, посвященную песням Лещенко. Выступал очень старый человек, его давний однокашник, и рассказал, что в начале своей артистической карьеры Лещенко был, оказывается, танцором-чечеточником. И добавил: «Удивительно, что он начал писать песни. Когда человек танцует, у него короткое дыхание, а для песни нужно длинное». Вот в чем различие текстов рок-музыки и авторской песни, идущей от романса и народных песен, — в дыхании!
Интересно, что песни пели с одинаковым удовольствием все или почти все. Тогда еще не было резкого разделения на «мы» и «я», столь характерного для нынешнего времени.
Что пели мы в студенчестве своем, В мальчишеском послевоенном мире? Тех песен нет давно уже в помине, И сами мы их тоже не поем. Мы мыслили масштабами страны, Не взрослые еще, но и не дети, Таскали книги в полевом планшете — Портфели были странны и смешны. Что пели мы в студенчестве своем. Когда, собрав нехитрые складчины, По праздникам, а чаше без причины К кому-нибудь заваливались в дом? Питомцы коммуналок городских, В отцовской щеголяли мы одежде, И песни пели те, что пелись прежде. Не ведая потребности в иных Мы пели, собираясь в тесный круг, О сердце, не желающем покоя, О юноше, погибшем за рекою. О Сталине, который «лучший друг». «Гаудеамус» пели и «Жену» И иногда, вина хвативши лишку, Куплеты про штабного писаришку И грозную прошедшую войну. Как пелось нам бездумно и легко. — Не возвратить обратно этих лет нам. Высоцкий в школу бегал на Каретном, До Окуджавы было далеко. Свирепствовали вьюги в феврале, Эпохи старой истекали сроки, И темный бог, рябой и невысокий, Последний месяц доживал в Кремле.
На многолюдных первомайских и ноябрьских демонстрациях, где колонна Горного института с огромным транспарантом из тяжелого красного бархата, украшенным изображением орденов, шла сразу же за колонной Балтийского завода, дружно пели «шахтерскую» песню:
Славься шахтеров племя. Славься шахтерский труд! Мы обгоняем время, Сталин — наш лучший друг!
На демонстрации (явка для комсомольцев была обязательной) шли охотно, без понуканий. У меня в столе до сих пор завалялась фотография 1952 года, где два «отличника-зубрилы», два образцовых комсомольца, добившиеся самой высокой чести — нести на ноябрьской демонстрации транспарант, описанный выше, стоят с бледными от волнения лицами, вцепившись потными руками в толстые, покрашенные пачкающей ладони краской древки, перед внушительной воронихинской колоннадой родного института. Один из них я, а второй — Костя Сергеев, ныне член-корреспондент Академии наук и директор Института морской геологии и геофизики на Дальнем Востоке.