Мы идем усталые,руки холодны.Мы с тобою старые,словно колдуны,Прилетели лыжники –Шапки на весу.Мы с тобою лишниев молодом лесу.
Она даже написала в газету: «А где вы раздобыли стихи, которые цитируете? Это же мой черновик, не подлежащий никакой огласке, никакому исполнению». Ответа, разумеется, не получила. А вскоре появился и второй фельетон «Верхом на розовом коне», в котором речь шла тоже о каком-то, по ее словам, «ужасном, плохом стихотворении». Но к тому времени она уже перестала негодовать, что воруют ее стихи и показывают их публике без ее согласия. Потому что поняла – это свидетельство успеха. «Некоторую рекламу мне сделали советские власти, когда печатали обо мне фельетоны с очень интригующими названиями, – насмешливо вспоминала она. – Мне с юности была присуща жесткая ирония по отношению к жизни, как бы оборонительная от всего дурного, что соприкасается с тобой. Если всерьез считаться с осведомителем, с клеветником, то на это можно жизнь потратить. Я в тех фельетонах видела даже добрый знак. Те, кто создавал эти фельетоны, создали одновременно мне ту известность, с которой потом не могли совладать. Представьте: никто обо мне ничего не знал, и вдруг какие-то статьи с загадочными заглавиями «Чайльд Гарольды с Тверского бульвара», «Верхом на розовом коне», и читатели заинтересовались. Какая-то причудливая фамилия, кто такая эта Белла Ахмадулина? А потом моя известность никогда мне голову не кружила, просто по моему природному устройству. Разве что она мне создавала своеобразную охрану, потому что подчас без нее мои многие поступки могли бы повлечь более тяжкие последствия».
Я увидела Бориса Леонидовича еще школьницей, я была с одним молодым человеком, который занимался со мной в литературном кружке. Роговин, по-моему, не знаю, но, может, я ошибаюсь. Это был такой многоученый молодой человек, суховатый, сын профессора, избалованный, с апломбом. Мы, школьники старших классов, зашли в клуб МГУ. Зал был почти пуст, и только в нескольких первых рядах сидели прекрасные дамы в черных каких-то, скромных туалетах. А на сцене читал стихи неизвестный мне человек.
Меня поразил его голос, колдовство какое-то. Это и был Борис Леонидович. Стихи из «Доктора Живаго». Но я этого ничего не знала. А этот молодой человек, Вадим, сказал:
– Я никогда не любил и не понимал Пастернака.
А я ничего про Пастернака не знала, но запомнила какое-то наваждение голоса, неведомое, необъяснимое явление. Вот так я в первый раз услышала. Это было неимоверно. Этот голос, голос, это лицо, эта стать – это другое, это не то, что нам равно. Это я поняла. Так в затмении, в каком-то затмении надолго осталась, потом обстоятельства мне содействовали, и я могла уже читать его, как я могу читать и понимать. А это было рано, это еще в школе…
И поступки, у которых могли быть эти самые тяжелые последствия, не заставили себя ждать. На этот раз дело было в Пастернаке, с которым Ахмадулина, по сути, была едва знакома – в школьные годы слышала, как он читал стихи из «Доктора Живаго», а потом, уже во время учебы в Литературном институте, иногда видела, но познакомиться поближе не пыталась. Спустя много лет она признавалась: «После смерти Пастернака я очень подружилась с его детьми, этот дом стал для меня родным. Но когда он жил там, я боялась и подумать пройти рядом. Со мной всегда так происходит: если я кого-нибудь люблю, то представляю себя нижайшей, не достойной и взгляда его высочайшего».
В 1958 году Борису Пастернаку вручили Нобелевскую премию по литературе, и он стал вторым после Бунина русским писателем, получившим эту премию. Неожиданностью это не было – его выдвигали уже седьмой раз, причем выдвигали люди весьма значительные (в 1958 году это был прошлогодний лауреат Альберт Камю), и все понимали, что скорее всего рано или поздно это все равно произошло бы. Но все равно буря негодования поднялась такая, что в той или иной степени задела всех советских литераторов, да и не только их. Без преувеличения можно сказать, что Нобелевская премия Пастернака потрясла Советский Союз до основания.