Я бродил по морскому берегу, впитывая краски воды и неба, их блеклую синь, густевшую и сливавшуюся на горизонте в лиловые тона. Потом шел в травянистые низины, звеневшие птичьими трелями. Птиц было великое множество — и тех, что делали здесь остановку в своем пути на Север, и тех, что обосновывались на все лето, как та пара иволг, что свила гнездо в ветвях вяза, росшего за моим домом.
Когда вода в речке прогрелась, я стал ходить туда купаться. Мне нравилось плескаться на мелководье вместе с ребятишками, наблюдая за их играми и за зеленоватыми крабами, бросавшимися наутек при нашем появлении. В заливе вода была куда холодней, но это ничуть не останавливало дочерна загоревших мальчишек постарше, резвившихся в волнах, как дельфины. А малыши, даже в ветреную погоду игравшие на песке, собиравшие раковины и отшлифованные прибоем камешки, с веселым визгом убегали от накатывающихся валов, а когда те с пеной откатывались назад, — бежали за ними, преследуя с видом победителей. То были начальные классы будущих рыбаков, занятия в которых не прерывались все лето напролет.
Здесь, в Труро, время словно остановилось. Дни были похожи друг на друга, как близнецы, и неделя катилась за неделей, как волны в заливе. Изменения вносила лишь погода. В середине июня задули северо-восточные ветры, несущие проливные дожди. Двери в доме разбухли и не закрывались, ящики стола невозможно было выдвинуть, на некоторых из холстов появилась зеленая плесень. Весь день приходилось топить камин, но сколько бы поленьев в нем ни сгорало, в насквозь продуваемом доме не становилось ни теплей, ни суше. Однако в конце недели ветер переменился, подул с запада. Тучи рассеялись, засияло солнце, и лето продолжало свой путь, облаченное все в те же одежды: синь неба и моря, зелень листвы и трав, песчаная золотистость берегов.
Я много писал в те дни и два из своих полотен послал Мэтьюсу. На одном была церковь, одиноко состарившаяся на холме над заливом, — именно такая, какую просила мисс Спинни. На втором холсте было море — вид из долины Лонг Нук. Я писал его в пасмурный ветреный день, залив лежал передо мной потемневший и взъерошенный, «темно-винное море», — как подметил еще Гомер в «Одиссее», — волны отливали зеленоватой хмурью, краски неба лишь угадывались в мутной вышине, как угадывается цвет голубой фарфоровой чашки, если смотреть изнутри сквозь тонкую стенку, — и от всего этого веяло какой-то невнятной неотвратимостью.
Но дороже всего мне была картина, которую я не стал посылать, хотя перед отъездом говорил Мэтьюсу о своем замысле. Я назвал ее «Рассвет» и писал в основном по памяти: рыбаки выходили в море еще затемно. И я не раз выходил вместе с ними, прежде чем взяться за кисть.
…Едва начавший розоветь восток… Чуть поблекшие звезды на предутреннем небе. Качающаяся палуба суденышка. Напрягшиеся люди в робах, выбирающие сети. Бесконечность этих сетей, и исступление людского упорства, и капли пота, падающие в темную воду, где мечется в глубине обреченная рыба…
Когда я начинал, я думал: это о рыбаках. Но потом понял: нет, это обо всех нас. И почему-то я знал, что должен показать «Рассвет» Дженни. Сначала ей, а потом всем остальным. Как только она появится. Верилось: она увидит в этом полотне что-то еще не ясное мне самому. А может, скажет, что все это надумано? Я был готов ко всему — лишь бы скорее ее увидеть. Но когда это будет, когда?
Уезжая в мае из Провинстауна, я звал с собой Арне, но он заявил, что природа Труро «слишком малокровна» для его кисти. И кроме того, он был занят важной работой: делал эскизы к большой картине, на которой намеревался запечатлеть городскую электростанцию.
— Электростанция олицетворяет индустрию, — объяснял он мне. — А индустрия — это подлинное лицо современности, и именно там художник должен искать достойные его таланта сюжеты.
Мои робкие возражения Арне не стал и выслушивать.
— Не стоит себя обманывать, Эд, — подытожил он. — По-настоящему прекрасно лишь то, что полезно. А что может быть полезней электростанции? И если она кажется нам уродливой, то лишь потому, что мы на нее не так смотрим. Этому и надо учиться!
Словом, в мае Арне отказался. Но в один из жарких июльских уик-эндов он приехал ко мне в Труро с целой компанией приятелей и знакомых. И мы чудесно провели день, купаясь в море, загорая и развлекая друг друга разными историями. Где-то там, за горизонтом лежала взвинченная, раздираемая страхом и ненавистью Европа, готовая вот-вот погрузиться в пучину войны, — а здесь царил покой, щедро светило солнце и легкий бриз чуть шевелил траву на дюнах. И хотелось просто бездумно радоваться отпущенной нам жизни.
Вечером, когда солнце опустилось в залив и на востоке над холмами поднялась луна, мы разожгли на берегу большой костер. Наверно, он был виден издалека, может, даже из Провинстауна, чьи огни мерцали в синей вечерней дымке далеко на севере. Мы расстелили на песке пледы и устроили настоящий пир, где были и поджаренные на костре бифштексы, и мидии, и свежая зелень, и крепкий кофе. Было у нас и вино, но пили мы мало: этот вечер кружил головы и без него. А потом мы сидели вокруг догорающего костра и пели под аккомпанемент набегающих на берег волн. И — было ли это случайным совпадением? — одна из песен начиналась словами: «Я тоскую по далекой Дженни…»
Но моя Дженни была не просто далеко — и следа ее не было во всем сегодняшнем мире. Там, где она жила, дули другие ветры и другие, давно прошедшие дожди кропили ее спешащую куда-то — в каком городе? в каком году? — фигурку. Но как ни запредельны были те дали, я знал, что какая-то частица меня существует и там, живет в ее мыслях, — как она, Дженни, незримо живет во мне. «Наше завтра всегда с нами» — я помнил эти слова, и они были для меня нитью надежды.
Глава семнадцатая
Прошел июль, за ним август, наступила осень, а Дженни все не появлялась.
Желтели листья, тростник по берегам реки стал белесо-бурым, и уже по-сентябрьски искоса заглядывало в мои окна заметно поостывшее солнце. И чем короче становились дни, тем больше появлялось птиц, спешащих в теплые края. Прощально носились над рекой ласточки, будто старались получше запомнить места, с которыми пришла пора расставаться. И все чаще по вечерам я видел в небе стаи диких уток, летевших на юг.
Я получил от Мэтьюса приличный чек (хотя и не понял, за что, — о портрете не говорилось ни слова). И я подумал, что, пожалуй, могу себе позволить взять напрокат небольшую парусную шлюпку. Искать долго не пришлось: брат Джона Уотингтона Билл, чей дом стоял возле железнодорожного моста, у самого устья Пэмит, разрешил мне за небольшую плату пользоваться его «посудиной». Это была восемнадцатифутовая шлюпка с выдвижным килем, пришвартованная в маленькой заводи, в какой-то сотне метров от того места, где Пэмит впадает в залив.
Да, залив был рядом, но требовалось немалое искусство, чтобы выйти в него под парусами через узкий проход меж песчаными наносами. При моих скудных мореходных навыках это удавалось сделать лишь при попутном ветре. Но к счастью, все эти недели восточные ветры как раз и преобладали, и к тому же у меня появилась команда в лице часто приезжавшего ко мне теперь Арне. Вдвоем мы наловчились выходить в залив даже в часы прилива, хотя в отлив, по течению идти было куда легче.