В часовой мастерской на старой площади Мицкевича мне с трудом подыскали подходящую батарейку, заряда которой должно было хватить примерно еще на такой же срок. Стрелки дернулись и ожили, часы пошли.
Возле больницы я случайно встретил друга молодости, походившего на цыгана и его медведя одновременно и имевшего художественную мастерскую в мансарде особняка напротив. В ней мы распили с ним поллитру за встречу. Он показал мне новые работы и глянцевые каталоги своих заграничных выставок. Сын его от первого брака, вымахавший еще на полголовы выше отца и живший с матерью в Саратове, теперь учился в одном из скандинавских университетов. Но то был и весь позитив. С молодой женой-музыкантшей мой приятель расстался год назад. Напоследок она ему заявила, что это она содержала его несколько лет на свое учительское пособие, и потребовала денежной компенсации. А этим летом после возвращения из-за кордона его обокрал кто-то из ближайших товарищей прямо посреди общего застолья. Пропала припрятанная в мастерской заначка в восемьсот долларов, и ему сделалось так стыдно и гадко, что он не подал виду.
– Не денег жалко, хотя их жалко, но как же так?! Один из них – вор, и он каждый день здоровается со мной, разговаривает, улыбается. А я не знаю, кто из них, и должен подозревать теперь всех!
Дальше поперла совсем уж чертовщина. Закрытый в советское время для иностранцев город Станислав и прежде был силен по части макабра – мрачной экзотики, взрывавшей застойный провинциальный быт. Местный скульптор и наш ровесник, процветавший и при новой власти, наваявший целую гору голов Лениных и Шевченок, этой весной лишился собственной головы, когда с похмелья принялся распиливать на циркулярке облюбованную колоду в своей мастерской. Я представил себе последнее удивление бородатой головы этого скульптора, с которым мы оба когда-то учились во Львове и не раз коротали время в пути у стойки бара или в буфете скорого поезда «Варшава – Бухарест». И подумал: нет худа без добра – хорошо, что неделю назад мне перестали сниться сны…
Улица Пушкина, ведущая к областной больнице, подверглась переименованию в улицу Черновола, а большущий роддом на ней, где осенью девяносто первого года моя сестра родила дочку, звался теперь Прикарпатским центром репродукции людыны. И все же это была та же улица, что в детстве, по которой столько раз меня водили в детскую поликлинику – с двухэтажным искусственным гротом во дворе, с засохшими фекалиями, в старом, почти старинном парково-усадебном углу города. Стояло изумительное бабье лето, и я с упоением дышал его воздухом по пути в больницу к матери и обратно, в любое время суток. С племянницей присаживался за столик в открытом кафе под липами, себе брал пиво, ей мороженое – и еще одно в больницу для бабушки, выкуривал сигарету. Курение служило короткой передышкой, единственным доступным мне удовольствием большую часть дня. Оставляя мать, когда она засыпала, я выходил во двор больницы, присаживался на скамейку, грелся на солнце и курил. Или шел в конец больничного коридора, выходил на лестничную клетку, спускался на один пролет и не спеша курил у открытого окна, глядя на мансарду художника, черепичные крыши и резные кроны старых деревьев. Рассветы, утренние туманы, летучие дожди и мимолетные грозы. Это было почти счастье, если не думать о предстоящем возвращении в палату!
В то, что мать сможет выйти из больницы, верилось с трудом, но приходилось верить собственным глазам. Перитонит ее пощадил. Она сама уже ворочалась на ложе, вполне прилично разговаривала, все ела, спала, когда хотела. К ней вернулся интерес к жизни.
Днем мы подолгу теперь разговаривали с ней обо всем, как не разговаривали никогда прежде.
– Расскажи о сыне, – просила она.
Я рассказывал.
– А ты расскажи, когда и как ты познакомилась с отцом?
Познакомились они на вокзале в Жмеринке осенью 1946 года. Он помог ей затащить в вагон неподъемный деревянный чемодан, с картошкой и испеченными матерью ей в дорогу пирожками. Время было непредставимо голодное, а в чемодане были еще мед и масло! Мать весила тогда сорок шесть килограммов и училась, как и отец, в Одессе. Оба закончили школу с отличием, но поступили не совсем в те институты, что хотели. Его не взяли в военно-морское училище из-за того, что в тринадцатилетнем возрасте прожил полгода на оккупированной немцами территории, и он учился в институте инженеров морского флота. А она вместо фармацевтического, не помню уже как, оказалась в ветеринарном институте. Вместе они добирались до Одессы «пятьсот-веселым телятником», как прозвали этот пассажирский поезд. Наверное, она его угостила пирожками с маслом, наверное, он распушил хвост перед ней – я-то его давно знаю, наверное, она смотрела влюбленными глазами на этого статного и искрометного нездешнего парня. Они начали встречаться, в 47-м поженились, поставив родных перед фактом. Старший брат матери, прошедший фронт, был очень недоволен. Он считал, что такое раннее замужество помешает сестрице получить высшее образование. А мать моего отца просто грохнулась в обморок, когда узнала от своей старшей дочери о женитьбе сына. Она собиралась женить его по своему усмотрению и уже подыскала для него невесту. Мою мать бабка никогда не считала ровней своему сыну, но как-то все утряслось. Не только жрать было нечего, жить было негде. И тогда молодоженов пустила к себе на антресоли какая-то жалостливая тетя Фрося, сделавшаяся им родной. Я вспомнил, что многие годы родители отправляли ей посылки, я относил их с отцом на главпочтамт, а однажды мать брала меня с собой в Бельцы, проведать переселившуюся туда их благодетельницу. Я появился на свет пять лет спустя в Херсоне, куда отец получил распределение. До года мать жестко пеленала меня, как учила тогдашняя наука. Так вот отчего я так скверно играл в футбол в детстве!..
Иногда мать подолгу лежала молча, и я по-прежнему держал ее за руку на весу, пристроившись на другой кровати и задремывая. Я катастрофически не высыпался. А у нее появилось вдоволь времени задумываться над «детскими вопросами».
Как-то, глядя на календарик с Джокондой, прикрепленный кем-то к стене, спросила меня:
– Что в этом Леонардо да Винчи, чем он лучше других?
– Ты судишь по репродукции на копеечном календарике? Скажи, когда ты в последний раз видела великую живопись в оригинале – не на бегу и без экскурсовода? Мир огромен, мама, и мы его почти не знаем. В европейских музеях я остолбеневал перед известными раньше только по репродукциям картинами – их тысячи и тысячи! К тому времени я думал уже, что потерял интерес к живописи. Но есть картины, перед которыми можно только стоять – и ничего больше не надо. Это правда, мама.
Она словно возвращалась в возраст ребяческих представлений и теперь заново просматривала прожитую жизнь. Но смерть уже поселилась в ней и только отступила на время.
Один ее простой ответ отправил отца в нокаут. Кажется, и до него начало доходить что-то сквозь глухую круговую оборону. Он бодрился напоказ, уговаривая себя и всех, что мать идет на поправку и скоро ее выпишут из больницы. В день, когда перед отъездом сестры у постели матери собрались мы все, включая внучку, и все уже было говорено на прощание, отец спросил мать, на свою голову: