В это время Степан и Мирон Миронович были уже далеко. Они не стали дожидаться развязки истории. Тимоти поднял свой кольт и сунул в карман. «Лана для него не смертельная, — сказал О’Хара. — Но не стоит задерживаться. Скохо пригреет солнце, и тогда… вы разумеете, Степан, что тогда нам, из одного сраного гуманизма, придется этого товарища реанимировать…» И они затопали восвояси.
Тайна
Говорят, что книги Пиздодуева, если когда и были, все сгорели дотла. Это был случай беспричинного возгорания. Любопытно, что в квартире Степана — где огонь истерически зашелся на книгах в прихожей, а затем перекинулся на стопки книг в комнатах — не загорелись ни тюлевые занавески, ни обитый плюшем диван, и только немного, присыпанный пеплом, дымился в гостиной ковер. Говорят, что, возможно, книги уничтожил сам автор, который, кстати, исчез тогда из Москвы. Ходили слухи, что он поджег и себя. И похоронен в безымянной могиле на кладбище с высокой кирпичной стеной, что отделяет живых от все еще мертвых.
Но были люди, что утверждали, будто видели Пиздодуева где-то в Швейцарии с пожилым господином в тройке и бабочке. И будто те сидели в кофейне, и стареющий господин рассуждал о свойствах поэзии, а Пиздодуев смеялся и говорил, что вся «ваша» поэзия — и уж кто-кто, а он это доподлинно знает — яйца выеденного не стоит. Господин выходил из себя, негодовал и кричал: «Степан, вы игнохант и невежда. С вами нельзя хассуждать о сехьезных вещах сехьезно. Я вот вам завтха пхинесу пхочитать мой тхактат о поэзии, котохый я сочинил, вдохновленный стихами Хильке, о котохом вы вхяд ли слышали…» А Пиздодуев сидел себе нога на ногу и потягивал кофе из крошечного фарфорового наперстка, который нелепо смотрелся в его огромных медвежьих лапищах. А потом умерла его мать, и он уехал хоронить ее в Данетотово, и никогда больше к Тимоти не вернулся. А тот слал ему телеграммы, и все звал, звал обратно, и каждый день ходил на пристань встречать океанские пароходы. Хотя какие в Швейцарии пароходы? Сухопутная, говорят, держава. Впрочем, может, для Тимоти это было совершенно не важно, а может быть, это была совсем не Швейцария?
Он и Она жили долго и счастливо. А потом Она умерла. А Он остался. И продолжал любить Ее, хотя давно уже не было звезд и померкла луна. Когда же совсем стало невмоготу, Он воздел руки и слезно взмолился, и Ему, как всякому человеку, была дарована смерть.
Что же касается лягушатников, то те никуда не делись, но, потеряв ведомого, затерялись в толпе, временно рассеялись, что ли. Сидят по разным мелким учреждениям и терпеливо — о, вы не знаете, как они терпеливы! — и терпеливо ждут. Говорят, какой-то новый, из Перепончатых, появился уже на Москве и рыскает в поисках своего войска.
Если же вы спросите про восставший было народ — то есть: что же народ? — так это самая большая тайна и есть. И, коли быть до конца честной, ей-богу, положа руку на сердце, просто не знаю.
Глава вторая
НОЧНОЙ ВИЗИТ ПРИСТАВА
Она перевернула последнюю страницу, закрыла книжку и швырнула ее на пол. Опять поднялась пыль, затуманив всю комнату. Пыль — цена жизни. Не в смысле что жизнь ничего не стоит, а что расплачиваться приходится пылью. Кстати, у паука, пока наша героиня читала, родились паучата. Штук тридцать. Паучихи нигде не видно — вероятно, в бегах, эмансипированная, поэтому паук вскармливает паучат сам, как может. Он снует по пустой паутине, кидается из конца в конец, заламывая в отчаянии ноги. Но это всего лишь предположение — относительно паучат. Кто его знает, родились ли они? А если даже и родились, то еще слишком малы, чтобы быть отличимыми от пылинок, плавающих по комнате. Поэтому наша героиня лежит, боясь двинуться, чтобы малышей случайно не покалечить и чтобы отцу-пауку было кому наследство бесценное передать. Впрочем, смешно, зачем молодым старая засиженная паутина?
Так героиня думала, лежа на боку, на манер поздних полотен Рубенса, подложив руку под голову. Сон к ней не шел, и она обреченно вздохнула. Потянулась к тумбочке, взяла ручку, блокнот, перевернулась на спину и принялась писать:
ЗАПИСКИ
В порядке особой милости мне позволили остаться при нем до конца. А пришли они за ним ровно в пять. Их было трое, один из них, видимо, главный, поднес запястье к глазам и так стоял, подрагивая коленями в такт секундной стрелке часов. «Ну вот и пора», — сказал он. И тогда двое бритоголовых, вцепившись в воротничок, сорвали рубашку с моего мужа и накинули на него балахон из холста, что выглядело комично, так как он, голый и беззащитный, стоял перед ними, подняв руки, будто сдаваясь. Эта ритуальная суета длилась долю секунды, но именно в силу последней стыдливой поспешности была нужна, просто необходима, так как свидетельствовала о начале конца; человек одним махом терял все «свойства» и «признаки», превращался в оболочку с жилами и костями, переходящую в их полное распоряжение. Из-за опухших ступней не удалось натянуть тапочки, и мой «бывший муж» так и отправился — босиком.
Двое цепко схватили его под локти; третий держался чуть позади, поодаль. «Оставьте, я сам», — сказал им ведомый, и они тут же отстали. Коридор был серый и длинный, длиною в бетонное здание, с бетонным же, вместо пола, покрытием и высоченным недосягаемым потолком с тусклыми лампами в металлических переплетах.
Я же бежала за ними и, как в дурном сне, никак не могла их догнать; третий, не оборачиваясь, сделал мне знак рукой, чтобы я держалась на расстоянии.
Мой бывший муж заговорил о меню своего вечернего — хотя в силу некоторых обстоятельств — скорее ночного ужина, но сопровождавшие его молчали.
Едва процессия достигла стальной двери, как створки с поспешностью растворились и, впустив всю компанию, принялись медленно, с похоронной торжественностью захлопываться. Раздался странный щелчок — и все было кончено. Я осела на бетонный шершавый пол, лбом к этим волшебным скрижалям смерти. Ну так что же теперь, господа, прикажете делать?
Она отложила ручку; поморщившись, посмотрела на исписанные листки и задумалась. Она не вставала уже несколько дней и даже успела привыкнуть к этому новому состоянию, отменившему все, что с ней случилось, как никогда не бывшее. Так и лежала, нечесаная и немытая, уставившись в потолок. Сначала на потолке ничего не было, а потом там начали появляться разрозненные слова, которые пристраивались друг к другу, составляя фразы, а фразы складывались в абзацы, ну, и так далее. Она не глядя нащупала ручку и сомнамбулически принялась быстро строчить, словно за кем-то записывая:
ЗАПИСКИ (продолжение)
«Хорошо, пусть будет так. Вот, скажем, вчера. Или уже сегодня? Лежу на нашей двуспальной кровати, а кровать — странная (раньше, когда спали вдвоем, что-то не замечала): высокая-превысокая, с траурными бордюрчиками. С чего это вдруг? Словом, лежу, как покойник, ровно посередине, да еще и раскинувшись, чтобы пустота в глаза не бросалась. За окном белый день, часов где-то двенадцать, а я в той же ночной сорочке. А чего мне теперь? Кого мне кормить? Кого потчевать? Лежу с книгой в руках, а в книге написано, что он и она жили долго и счастливо и не умерли в один день. Стоит ли дальше читать? Я и так это знаю. Перелистываю к началу. Я теперь все могу, мне все позволено. Лежу на супружеском катафалке, буквально млею. Ватная тишина — слышно, как мышь проскочит. Раньше, бывало, крикнешь: „Мышь! Смотри, мышь!“ А он, этот мой, уж несется с совком, хромая. Подгребет мышь на лопатку и швырк в сад за окно. И вот однажды лежу, а мышь из-под кровати ползет, еле ноги волочит. Выползла и легла умирать, и на меня смотрит, а в глазах — последний вопрос: мол, скажи, ну и что же потом со мной будет?»