Они оба стары; они глядят на розы. «Я больше не пишу цветов на портретах, — говорит В***. — Боюсь, что они завянут еще до того, как я покрою картину лаком! Медленно стал работать…»
— Ну нет, на мой взгляд, достаточно быстро…
— О, ты-то сам разглядываешь луковицу неделями, прежде чем взяться за кисть!
— Потому что я жду, когда увижу ее иной, не как в жизни. И забуду, какой ее писали другие.
— Нет, ты ждешь момента влюбленности. Признай, Симеон! Влюбленности в свою луковицу! Ибо «чувство»!..
— Верно, чувство… А почему бы и нет?
— А вот почему: живые люди не позволяют обращаться с собою как с луковицами! Ты только вообрази себе: я, жалкий портретист, требую от короля, чтобы он неделями сидел смирно перед моим мольбертом, пока я не почувствую к нему дружескую привязанность!
— Но как же быть с правдой, Батист? Ждешь ли ты, по крайней мере, когда наступит момент истины?
— О какой правде ты говоришь? Правда — и короли, что между ними общего? Не смеши меня! И потом, мне всегда хочется сказать этой пресловутой Правде: «А ну-ка, уважаемая, посторонись, уступи мне свое место!»
Они нюхают розы. Есть ли правда у роз? Во всяком случае, будущего у них наверняка нет. Да они и сами уже не любят будущее. «Видел бы бедняга Удри, каким мерзким брюзгою стал его сын! — говорит В***. — А ведь какой милый был мальчик! Представь себе, я ведь знал его с самого детства…»
— Своего сына я тоже знал с самого детства, — ворчит Шарден.
Они оба стары. Медленно плетутся по аллеям. Отдыхают под каштанами. Спешить им некуда. Шарден прикопил деньжат, у него есть несколько домов, пенсионы, он пишет две-три новые картины в год — бриошь, стакан воды, а для Салонов ограничивается «повторами», делая почти точные, с крошечными расхождениями, копии камерных жанровых сценок, прославивших его на всю Европу. Что же до В***, он пробавляется редкими заказами, а учеников у него больше нет (то есть настоящих учеников, способных помогать ему в мастерской); вскоре он уволит парня-подручного, который готовит для него краски и раскладывает кисти, и будет собственноручно составлять себе палитру. Уже и теперь ему приходится, ради того чтобы не оскудел повседневный стол, давать уроки рисования дамам зрелого возраста.
Они оба стары. В зимние месяцы после скромного ужина, размоченного добрым бургундским, они посиживают у камина. Мадам Шарден экономит даже на огарках; по окончании трапезы свечи не зажигаются — довольно и огня в очаге. «У нас дома, когда я был маленький, делали то же самое», — говорит В***.
Они вспоминают Великого короля, его погребение. В***, как старший из них двоих, помнит эту церемонию лучше Шардена. «Знаешь ли ты, друг Шарден, в каком возрасте я впервые выставился в Салоне? В сорок семь лет… А теперь, когда я слышу, что сын Удри находит места, которые ты ему отводишь, недостойными своего гения!..»
В*** больше не любит молодежь, и молодежь платит ему тем же.
На следующем Салоне он представляет всего три картины. Причем в этот лот он умудрился сунуть старый портрет недавно умершей госпожи инфанты: это была гарантия того, что его не запихнут в какой-нибудь темный угол… Однако В*** уже семьдесят три года; отныне всем известно, что у него больше нет покровителей, и потому пасквилянты впервые нападают на него в открытую: «Портрет покойной госпожи инфанты в парадном одеянии в украшенном дворце отвратителен. Вероятно, некоторые сочтут, что ее костюм передан удачно… Но тело, но лицо, но пропорции! Неужто у этого человека нет друзей, которые сказали бы ему правду в глаза?!» Эти писаки никогда не видели госпожу инфанту — философам и критикам негде встречаться с правителями, — так откуда же им знать, что В***, мастер приукрашивать свои модели, всегда достаточно точен в своих официальных портретах. У госпожи инфанты в самом деле было мужеподобное лицо, коротенькие ручки и бочкообразное туловище без намека на талию… Что касается двух других портретов (парочки провинциальных Венер), то хроникеры из «Предвестника» не пощадили и их тоже, упрекнув художника в отсутствии «естественности», чрезмерной «жеманности» и «избытке сладострастия во взгляде, чтобы не сказать более».
В*** давно уже предчувствовал эту атаку: еще со времен истории с «кистью, служащей пороку». Но беда всегда превосходит наши ожидания. Он в панике бежит к своему другу — вернее сказать, идет, притом идет весьма долго, ибо Шарден переехал со старого места на служебную квартиру — номер двенадцать под Большой галереей Лувра. Теперь двое художников видятся гораздо реже: от Люксембургского сада до Лувра далеко, особенно если ты разбит ревматизмом и добираешься туда пешком. Кроме того, Батисту всякий раз приходится делать немалый крюк, чтобы не идти по мосту, с которого его сын некогда любил глядеть на Сену…
— Что они имеют против меня, эти щелкоперы? Что я им сделал?
— Да ничего ты им не сделал, Батист! Просто они знают, что тебе не по душе мой сосед (молодой Грёз также недавно обосновался под Галереей, в номере шестнадцатом). Ты ведь на всех углах кричал, что не любишь его! Всей Академии объявил! Ну а они теперь не любят портретистов и тоже говорят об этом во весь голос! Прочти, например, что пишет Д’Эгремон в своей газетке от прошлой недели: «Портрет? Вот уж напрасная потеря красок! Через пятьдесят лет, когда оригиналы будут лежать в могиле, все эти так называемые шедевры сгинут без следа!» Что же касается Дидро, то он как раз вчера сказал мне, что на полотне невозможно запечатлеть вечно изменчивую человеческую душу…
— Ха-ха! Уж эти мне философские рассуждения!.. Впрочем, даже если и так, разве не останутся на картине фактура, композиция, цвета? Но нет, этот зануда Д’Эгремон желает читать мне мораль: избыток сладострастия во взгляде, чтобы не сказать более! Его бесит, что я писал любовниц регента, что изображал девиц из высшего общества в легких туниках, а матерей семейств с обнаженной грудью! Однако же господин Грёз точно так же обнажает грудь почтенных матерей семейств! Разница лишь в том, что у него они всегда сидят на фоне сельского пейзажа и кормят младенцев… Ах, Тартюфы! У меня, видите ли, нет друзей, которые сказали бы мне правду! Ну разумеется, у меня нет друзей, способных упрекнуть в том, что я писал мадам де Сери в коротенькой тунике, и предупредить, что господин Д’Эгремон может мне это припомнить!
— Ну полно, Батист, никто уже ничего не помнит. С тех пор столько воды утекло! Тогда Д‘Эгремона еще и на свете не было… Мой тебе совет: не читай ты эти глупости, следуй моему примеру: иди своим путем!
Легко сказать: его-то путь был в высшей степени благополучен — шесть комнат в Лувре, любящая жена, королевский пенсион, прочное официальное положение и всеобщий почет; путь Батиста был куда тернистее. Не это ли решил подчеркнуть и сам Шарден, когда, притворясь, будто хочет утешить подавленного В***, сказал ему в момент прощания: «Все это пустое, мой бедный друг, не волнуйся: в провинции такие газетенки не читают».
И как всякий раз, когда В*** начинал сомневаться в самом себе, он вытащил на свет божий «Семейный портрет».