– Бессмысленное насилие, – впоследствии сказал Эдвард Эшер. – Они этого не поняли…
– Напротив, – сказал Генри Макки, – они всё поняли лучше прочих.
На следующий вечер в 20.00 Генри Макки прочел свою лекцию в верхнем зале заседаний Плеймор-Лейнз, как о том и объявлялось в листовке. Публики собралось немного, но внимательной и заинтересованной. Голова Генри Макки была забинтована белым бинтом. Свою лекцию, озаглавленную «Что делать?», он прочел с четкой дикцией и хорошим произношением, а также – звучным голосом. Он был очень красноречив. А красноречие, как утверждает Генри Макки, на самом деле – единственное, на что мы еще можем надеяться.
Вверху на воздусях
1
Бак теперь видел, что ситуация между ним и Нэнси – значительно серьезнее, чем он воображал. Она проявляла недвусмысленные признаки склонности в его сторону. Склонность была такой острой, что иногда он думал: упадет, – а иногда: нет, ни за что не упадет; а иногда ему было все равно, и он всячески старался доказать себе, какой он мужчина. Означало это одеваться в необычную одежду и ломать старые привычки. Но как мог он расколоть ее грезы после всего, что они вытерпели вместе? всего, что они совместно видели и сделали после того, как впервые опознали в Кливленде Кливленд?
– Нэнси, – сказал он, – я слишком стар. Я неприятен. И надо подумать о моем сыне Питере.
Ее рука тронула то место между грудей, где висело украшение, датируемое, по его прикидке, периодом Первой мировой войны – тем знаменитым периодом!
Турбореактивный самолет, их «корабль», приземлился на колеса. Бак задумался об этих колесах. Почему их не срезает, когда воздушное судно так жестко садится с громыханьем грома? Многие до него задавались тем же вопросом. Недоумение неотъемлемо от истории легче-воздушности, дурачина. Это Нэнси, стоя у него за спиной в очереди на выход, предложила потанцевать на посадочной полосе.
– Установить раппорт с грунтом, – сказала она со своим обычным суховатым холодком, многажды усиленным в жарком блеске эдвардовско-пирожковых автоматов и таможенных деревьев. Они станцевали «гребешок», «меренгу» и «dolce far niente»[11]. На полосе было восхитительно: воздух густ от неописуемой витальности реактивного топлива и чувственной музыки выхлопа. На посадочные расклады опустили сумерки – да такие, которыми никогда не удостаивали Кливленд, ни до, ни после. Затем – надломленный, бессердечный смех и поспешная дорога в отель.
– Я понимаю, – сказала Нэнси. И бесстрастно глядя на нее, Бак предположил, что она и впрямь понимает, как бессовестно бы это ни звучало. Вероятно, рассуждал он, я убедил ее против своей воли. Человек из Южной Родезии зажал его в угол опасного лифта.
– Вы считаете, у вас есть право придерживаться мнений, отличных от мнения президента Кеннеди? – спросил он. – Президента вашей земли?
Но вечеринка компенсировала все это – или большую часть – любопытственным манером. Младенец на полу – Сол, – похоже, доставлял удовольствие – вероятно, против своего обыкновения. Или моего обыкновения, подумал Бак, кто знает? В гигантской салатнице крутилась пластинка Рэя Чарлза. Бак танцевал «фриссон» с женой художника Перпетуей (хотя Нэнси в одиночестве осталась в отеле).
– Меня назвали, – сказала Перпетуя, – в честь знаменитой гарнитуры, разработанной знаменитым английским дизайнером Эриком Гиллом в начале нашего века.
– Да, – спокойно ответил Бак, – я знаю этот гарнитур.
Она тихонько рассказала ему историю своего романа с ее мужем, Солом Старшим. Сладострастно они не упустили ничего. А потом в комнату вошли два приличных господина из полиции, и гости побледнели, латук, ромэн и редис – тоже, разлетелись по выходам, полузадушенным травой.
Храбрость была повсюду, кроме здесь в этот вечер, поскольку боги уже тянулись к содержимому своих мандаринских рукавов в тех желтых царствах, где и решаются подобные вещи, к добру ли, к худу. Жалкий в своей подобострастной любезности, Сол объяснил, что может скоротать время, пока гости играют в телефонные игры в кармазинных передних. Полицейские, цвет кливлендской правоохраны, согласились выпить и станцевали древние полицейские танцы правоприменения и лишения свободы. Музыка волшебным образом просочилась обратно под дырчатыми гуамскими дверями; сердце от такого зрелища истекло бы слезами.
– Эта Перпетуя, – пожаловался Сол, – ну почему она так ко мне относится? Почему лампы пригашены, а записки, что я ей посылал, возвращаются нераспечатанными, заштампованными красными печатями «почтовый сбор не уплачен»?
Однако Бак со всей серьезностью поспешил прочь.
Его вызывало воздушное судно, их несмываемые полетные планы нашептывали его имя. Он приложился щекой к заклепанному боку дерзкого «707-го». «В случае появления оранжевых и голубых языков пламени, – написал он на крыле, – высвободитесь из воздушного судна, при необходимости прорубив дыру в днище. Пускай вас не смущает ковровое покрытие; оно верблюжье и очень тонкое. Я бы предложил вам при этом встревожиться, ибо ситуация крайне тревожна. Вы находитесь в воздухе, на высоте, вероятно, 35 000 футов, снаружи – оранжевые и голубые языки пламени, а в половицах – рваная дыра». И тут еще Нэнси. Он раскрыл объятия. Она пришла к нему.
– Да.
– Мы разве не?
– Да.
– Не важно.
– Для тебя. А для меня…
– Я трачу наше время.
– А остальные?
– Мне стало стыдно.
– Это оттого, что здесь, в Кливленде.
Они вернулись вместе в наемном автомобиле. Три стоянки были заполнены избыточными толпами в мерзком настроении. Я устал, я так устал. Человек из Южной Родезии обращался к коридорным, которые слушали его слова ненависти и думали о своем.
– Но тогда, – сказал Бак, но тогда Нэнси приложила палец к его губам.
– Ты представляешься мне таким недосягаемым, таким возвышенным над прочими мужчинами, – сказала она. – Я созерцаю тебя с такой странной смесью смирения, восхищения, отмщения, любви и гордости, что еще немножко суеверия, и я стану поклоняться тебе как высшему существу.
– Да, – сказал Бак, ибо заграничный скульптор, без сомнения – баварец, запел «Можешь взять свою любовь и засунуть себе в сердце», хоть и был весь покрыт каменной крошкой и грогом. Толпа ревела: аккомпаниаторы наяривали на экзотических инструментах Кливленда – «долоре», «каландре», «крале». Тренькайте, пальчики, шустро! Дворецкие не колебались ни минуты.
– История отпустит мне грехи, – заметил Бак и принял протянутую руку с громадными сапфирами, сияющими, аки гараж. Тут к нему подтанцевала Перпетуя, ее огромные потрясающие каштановые ресницы манили.
– Где Нэнси? – спросила она и, не успел он ответить, продолжила отчет о величайшей любви всей своей экзистенции, об отношениях со своим мужем Солом. – Он забавный и утонченный, – сказала она, – добрый и злой. Вообще-то мне о нем так много нужно вам рассказать, что, боюсь, не успею до комендантского часа. Вы не против?