домой, он смотрел на нее влюбленными глазами, гордился собой, и, возвращаясь к себе, всю дорогу рассеянно улыбался.
Но потом, оставшись один, он понемногу словно протрезвел и все это ему перестало нравиться: то, что она тут была умнее его, а он — таким дураком, как на ладони, она его учила, а насчет «стакана», пожалуй, это было сказано так, как и есть на самом деле, а не чтобы задеть ее. И потом, как у нее было с этим доцентом? Она так загадочно о нем молчит, ни полслова никогда.
В следующий раз, выбрав момент, он спросил у нее:
— Ты с ним видишься?
— Опять ты за свое?
— Ну, не сердись, — он изменил тон на более дружелюбный делая вид, что сочувствует и понимает, лишь бы выведать у нее то, что хотел, — могу я знать, раз мы вместе?
— Нет, не вижусь, если хочешь.
— Боишься? — он хотел спровоцировать ее на признание в любви к доценту и в равнодушии к нему самому. Но когда услышал то, чего добивался, то был оскорблен:
— А я? Чего же ты со мной?
— Из любопытства.
— И все?
— Но это уже много.
— Как ты высоко себя ценишь.
— А ты думал, ты один такой — высоко себя ценишь?
— Я? С чего ты взяла? — струсил он, вспомнив сразу все, что было в Москве.
— Да за версту видно.
— А ты… ты, — с досады он искал, чем бы ее тоже задеть, — любопытство часто тебя мучает?
— …Ну, ладно, я пошла.
Пока она одевалась, он одумался:
— Я тебя обидел?
— Нет, просто надоел.
И она ушла. Он чувствовал себя последним занудой, досадовал на себя, был зол на нее, но деваться ему было не куда, пришлось, скрепиться и проглотить обиду, зажать ее на время.
— Я больше не буду, — сказал он, увидев ее на следующий день в институте и делая покаянное лицо.
А она посмотрела на него, как ни в чем не бывало, так, что он даже пожалел о своем раскаянии и подумал, что можно было, наверное, и не унижаться. Но вообще-то был и рад, что так просто все обошлось, только про себя в который раз удивился легкости ее характера и время от времени исподволь и с любопытством на нее поглядывал. Она была в хорошем настроении (что было с нею скорее правилом, чем исключением), непринужденно болтала о всяких пустяках и ничего не помнила о вчерашнем. За разговором она просунула руку под его локоть и так вела его по коридору. Ему было неловко: в институте все слишком хорошо знали ее историю с доцентом, и он сейчас чувствовал себя его преемником. Но ей не было дела, и он терпел. А через несколько минут ему и самому уже это нравилось. Вернее, нравилась она и он гордился ею, гордился перед другими, что она рядом с ним и держит его под руку.
Приезжала проведать его мать. Случайно на улице перед домом встретилась с Ритой. Обо всем, похоже, догадалась (вид у Риты всегда был откровенный), ничего не сказала, но, кажется, про себя была довольна. Это ее молчаливое одобрение вызвало у него чувство тщеславной гордости. И только на заднем плане где-то кольнула беспокойством мысль о том, что мать явно видела в Рите временную забаву для сына, предмет мужских удовольствий — так она ее себе определила, зная своего сына и полагая, что Рита совсем не его тип и ему не пара. А он так не считал.
Беспокойство мелькнуло тенью и ушло с отъездом матери, и только напоминало о себе, когда он писал ей письма или когда в присутствии Риты вспоминал почему-нибудь о матери. В детстве он был очень привязан к матери, и многое из того, что он делал, делалось для нее, а не для него самого. Что-то из этого оставалось в нем и сейчас.
Но мать была далеко, а Рита здесь, рядом. Он с восторгом и без страха уходил в омут чувственности, в котором она, не смотря на девичью худобу и угловатость, была ведущей, а он ведомым. Когда он был с нею, она, не смотря на ее откровенность и поражающее его бесстыдство (которое выглядело в ней очень естественным) была чиста и непорочна. Но когда он был без нее, он начинал думать о ней плохо, представлял ее в объятиях доцента и, бог знает, еще кого. Когда потом встречал ее, все опять куда-то улетучивалось без следа. И уже не было охоты обижаться. Хотя чаще всего он и не чувствовал обиды, а лишь понимал, что тут надо бы обидеться, и он разжигал в душе эту обиду. Накручивал себя и нес это все к ней, чтобы выплеснуть. А когда при виде ее, обида куда-то пропадала, он шарахался от этого своего миролюбия, боясь, что уже не удастся обидеться и наказать ее, начинал, хоть и с неохотой, цепляться к ней и распалять себя. «Она, конечно, славная девочка, — думал он про себя, — но так дело не пойдет: я тут страдаю, мучаюсь из-за нее, — к тому времени он уже, действительно, мучился, разогнавшись в своих мыслях, — а она весела и благодушна… Я вот сейчас выскажу ей свои обиды, чтобы дать ей почувствовать их тяжесть, которую я на себе из-за нее волоку, а потом и приласкаю, но чтобы она знала, ЧТО я ей прощаю! Мог бы, должен даже постоянно вменять ей в вину, но прощаю. Чтоб она ценила это во мне. Ценила меня. А если она обидится, то я объясню: мне просто нужно было стать виноватым перед тобой, чтобы простить тебя.» Так он думал и готовился к этим сценам. Иногда это получалось или почти получалось, но иногда она, не дослушав его, и не вступая в разговоры, просто разворачивалась и молча уходила, а оно оставался в растерянности, предоставленный самому себе и не зная, что делать и как дальше обижаться.
Когда вдруг оказалось, что она беременна, он опешил — он никак не ожидал такого поворота. Потом струхнул и в минуту слабости рассказал все матери. Тут же пожалел об этом, но было уже поздно.
Мать приехала и осталась с ним, чтобы оказать влияние и помочь пережить. Она была твердо настроена ничего не допустить и не желала вникать ни в какие его нюансы. Он невольно начинал проникаться ее чувствами и видеть все ее глазами. А однажды вдруг спросил Риту:
— От кого ты беременна?
Спросил только потому, что мать намекам и высказывала некие сомнения.