училище, служба, академия, высокое звание, служба. Он не годился в профессиональные военные в мирное время, хотя, убежден, во время военное был бы командиром батареи не хуже прочих. Рулев вышел в запас старшим лейтенантом. Наверное, здесь сыграло роль и то, что он имел неглупое, именно по-человечески понимающее начальство и смутное, но неотвратимое стремление найти смысл бытия. С женой он развелся. Я твердо знаю, что он регулярно и добровольно высылал ей деньги, бо́льшие, чем требовали бы алименты. Как бы там ни было, но армия воспитала в нем чувство долга.
Университет. Среди толпы юношей, заполнявших аудитории в ту пору, когда поступать в институт было легко, Рулев был переростком, почти стариком, ибо позади у него был опыт жизни. Посему он самостоятельно понял то, что сейчас начинают понимать многие: диплом о высшем образовании — это еще не паспорт жизни, куда как нет. Дремавшая в Рулеве буйная сила тянула его к жизни нерегламентированной, где новое решение надо принимать каждый момент и где есть свобода выбора. Учеба и диплом — это та же армия. Преподавание или работа в каком-нибудь НИСе. Возможно, на истфаке он понял, что история пишется прихотливо и странно, что она течет в границах, продиктованных объективными законами, но границы эти широки, и внутри них история мечется бешеной странной рекой и то и дело выкидывает на отмели личности, стили жизни, эпохи и целые государства.
В ту пору я был уже с ним знаком, и его мансарда, в которой я бывал, была наследием после раздела отцовской квартиры.
* * *
Когда я в следующий раз прилетел в Кресты, я не узнал ни аэродрома, ни поселка. На Низине, к западу от реки, среди огромных болотистых тундр начали искать нефть. Я только теперь понял, вижу, какое это огромное и даже пугающее понятие «нефть».
Поселок был забит вездеходами, завален буровыми трубами, вокруг аэродрома городом раскинулись палатки, из палаток торчали печные трубы, из труб шли дымы, и через реку, на запад, в холодное марево Низины днем и ночью шли тракторные колонны, ревели моторы, и лед на реке был черным от гусениц, разбросанного барахла, смазочного масла, а где-то там, в тундрах, гусеницы безжалостно крошили землю и лед, строились другие палаточные поселки, дыбились к небу буровые вышки, грохотали дизели — и все это была еще не нефть, это были поиски нефти, и они должны были смениться либо новым, еще не виданным обрушением человека и техники на тундру, либо вдруг сгинуть, схлынуть, точно грохочущая волна, чтобы возникнуть в другом месте, в других тундрах или пустынях.
Маленькие домики поселка с оконцами, все еще по-зимнему закрытыми ставнями, обитыми оленьим мехом, потерялись, вросли в землю, как бы задавленные толпами громкоголосых мужиков в сапогах, распахнутых куртках, с лицами, коричневыми от ветра, с размашистыми движениями рук, привыкших не к карандашику, нет — к буровым трубам, гаечному ключу, рычагам грубых машин.
Была весна, был гомон.
В апреле белая ночь уже почти началась, и поселок не затихал до позднего ночного часа, и лишь где-то часа в четыре утра, в краткий миг тишины, тоскливо и испуганно выли хором ездовые собаки. Для них тоже рушилась привычная жизнь, и псы, поколениями тянувшие примитивные нарты, как бы предчувствовали близкую свою ненужность, смерть от заряда собачьего ликвидатора, сочувствовали растерянности своих хозяев-поречан. Впрочем, многие из собак уже находили себе новых хозяев и уезжали на тракторных санях на запад, чтобы там, где-то на куске тундры, не имеющем географического названия, животным своим простодушием согревать человеческие сердца. И как истинный работяга не может долго оставаться без дела, так, наверное, эти псы в новой бездельной своей должности будут тосковать по тяжести алыка и сладкой усталости собачьей работы, когда съеденный до последнего атома кусок мяса или вяленой рыбы честно заработан собачьим трудом.
Ну, а бичи? Они исчезли. Может быть, этого они и ждали, ночуя в коробах и заброшенных баржах, — ждали нашествия нерегламентированной работы, нерегламентированной оплаты труда, экспедиционной вольности и размаха, чтобы на один сезон (или насовсем?) включить свое не пропитое еще умение и обрести положительный социальный статус.
Ну, а те, кто были уже безнадежны, наверное, «работали» при щедрых коллективах щедрых ребят побирушками и трепачами. А может, отправились в тихое место, а может, занялись опасной работой мелкого воровства, карточного жульничества — работой очень опасной, ибо щедрые коллективы щедрых ребят безжалостны на расправу за подлость.
Я ждал самолета к Рулеву. Я решил даже не заглядывать в Пристанное и другие поселки поречан. Мыслишка у меня возникла.
Самолета к Рулеву не было — вся авиация была захвачена энергичными и напористыми, как танки, снабженцами нефтеразведчиков. Они орали в телефонную трубку в отделе перевозок, обняв за плечи, вели куда-то в угол замотанного начальника аэропорта или пилота и там, заговорщически оглядываясь, энергично и таинственно сообщали нечто. Они орали кому-то облеченному полномочиями. Слова: «райком», «обком», «министерство», «распоряжение главка», «указание товарища…» — висели в воздухе. Куда было тут крохотному самодельному «хозяйству Рулева», зашвырнутому в земли, куда еще толком не пришла жизнь.
Иногда мне казалось, что той таежной реки, того аэродромчика из дырчатого железа и прижатого к нему поселочка вовсе не существует, как не существует оленьих стад и тонконогих пастухов возле них. Другая планета, другой век…
Никогда я не чувствовал себя еще настолько потерянным. Специальность моя, аспирантура и тема диссертации казались ненужными, как обнаруженный на чердаке лист газеты десятилетней давности. Детские мечты о том, чтобы быть единой частью горячего бегущего стада, травили душу, и я бродил по улицам, боязливо и вежливо уступая дорогу шумным парням. Что говорить, я хотел быть с ними! Что говорить!
Моя двухкомнатная квартира в Москве и будущее научное положение не стоили крепкого матюга, с каким тракторист оглядывал перекособочившиеся на уличном ухабе тракторные сани.
Комплекс неполноценности — так это называется.
Жил я в старой комнате Рулева у кочегарки — гостиницу напрочь забило нефтяное начальство. Комнату теперь занимал юный журналист Мишка. Он приходил с работы поздно, а придя, демонстративно заваливался лицом к стене, спиной ко мне — читал Шервуда Андерсона. Может быть, страдания молодого парня в провинциальном городке Иоганнесбурге, Огайо, были созвучны его душе. И ненавидел он меня, может быть, за то, что видел во мне некое отражение своего «худшего я», может быть, тоже маялся комплексом. Известно, что в ближнем мы прежде ненавидим недостатки, присущие нам самим. Лишь однажды он соизволил поделиться со мной заботами жизни. Сидел на койке, дул чай и ерошил черные кудри. И сказал, глядя в пол: