для него образа мыслей вполне логична. Вменяемый ему в вину антисемитизм коренится в его осуждении расчетливости, которую он считает по крайней мере отчасти еврейской чертой. Если верить Джозефу Франку, Достоевский окончательно излечился от игромании в тот момент, когда, идя в казино и «нуждаясь как в ссуде, так и в духовном утешении» от русского священника, он вместо православной церкви случайно зашел в иудейскую синагогу. Это потрясло его, и, как пишет Франк, «вряд ли можно считать совпадением то, что после этого он никогда больше не играл, хотя ранее неоднократно обещал бросить играть, но принимался вновь. Мог ли он истолковать свою ошибку как указание свыше – он верил в такие приметы, – что его игромания почти превратила его в еврея?»[52] Совпадение? Оно точно не рационально.
В «Игроке» нет скупцов, и тем не менее у Достоевского скупость явно ассоциируется с азартной игрой – при всей кажущейся парадоксальности такой параллели. В «Игроке» расточительность противопоставляется расчетливости; огромный проигрыш бабушки освобождает ее для благодати и жизни, в то время как разворот рассказчика от любви к игре заточает его в мертвом мире денежных ценностей. Достоевский делает свою идею об опасностях, таящихся в расчете, основой обеих сюжетных линий, связанных с игрой. Он сохраняет символическое противопоставление жизни и смерти на всем протяжении сюжетной линии бабушки, в которой параллельно развиваются две разные, но взаимосвязанные интриги. Вопрос, доминирующий в первой половине романа, таков: «Умрет ли она?» Окружение генерала проводит всю первую половину «Игрока» в тревожном ожидании новостей о смерти бабушки. Когда в середине романа она приезжает в Рулетенбург, этот вопрос сменяется другим: «Проиграет ли она?» В обоих случаях от судьбы бабушки и ее денег морально зависят другие персонажи, поскольку генерал и его французские приживальщики «рассчитывают» на ее деньги и подсчитывают потенциальную выгоду от ее смерти для себя. Можно сказать, что они лишают ее какой-либо самостоятельной ценности, считая ее, как выражается Алексей по другому поводу, чем-то «необходимым и придаточным к капиталу» [Достоевский 1972а: 226], чем сам он – по крайней мере, сначала — отказывается быть. Таким образом, судьба генерала и его приживальщиков напрямую зависит от ожидаемой смерти бабушки. Кроме того, сам факт, что она продолжает жить, удерживает их от погружения в пучину порока и безнравственности, поскольку все персонажи романа убеждены, что генерал унаследует ее состояние. Как только она умрет, ничто не будет мешать ему спустить наследство своих детей на то, чтобы жениться на развратной и ненасытной французской куртизанке Бланш и зажить так же безответственно и безнравственно, как она. Таким образом, сила этой «матери-колосса, карающей своих оторванных от родины сыновей» видится как в первую очередь моральная сила [Straus 1994: 47].
Как и в «Преступлении и наказании», над которым Достоевский работал одновременно с «Игроком», зависимость возможного счастья главных героев от смерти старой женщины разрушает их нравственные устои (как и аналогичная зависимость Германна в повести Пушкина). Кроме того, в этом произведении, связанном сразу на нескольких уровнях с «Записками из подполья», их ориентация на расчет вызывает в памяти знаменитые слова Человека из подполья: «Дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти» [Достоевский 1972а: 118].
В своем блестящем исследовании творческой лаборатории Достоевского Жак Катто указывает на важнейшую связь между «пляской денег» и особым характером творческого гения писателя, для которого «расточение денег было празднеством жизни, фонтаном радости, прерывавшим тяжкий писательский труд» [Catteau 1989: 150]. Катто опровергает миф, согласно которому бедность якобы действительно была таким серьезным препятствием для творческой работы Достоевского, как это представлял сам писатель [Catteau 1989:135–154]. Переходя от жизни писателя к его поэтике, Катто указывает, как каторжники в «Записках из Мертвого дома» используют предоставленную им свободу на то, чтобы уйти в запой. Как ни странно, драматический проигрыш бабушкой почти ста тысяч рублей «точно посередине» «Игрока» служит еще одним примером [Jackson 1981:216]. Хотя большинству читателей этот проигрыш кажется катастрофой, в системе ценностей Достоевского он спасителен: лишившись наследства, генерал окажется неуязвим для разврата в обществе алчных французских искусителей. Тот факт, что даже после проигрыша у бабушки остается достаточно денег, чтобы вернуться в Россию и перестроить церковь в своем подмосковном имении [Достоевский 1972а: 279], подтверждает этот тезис. По этой причине есть основания усомниться в правоте литературоведов, склонных сокрушаться по поводу результата визита бабушки в казино[53].
Читатели не могут не заметить, что казино в «Игроке» – мощное символическое пространство, в котором общепринятые ценности, социальные иерархии и даже обычное течение времени теряют силу. Следуя логике Достоевского, М. М. Бахтин сравнивает казино с острогом в «Записках из Мертвого дома», рассматривая оба эти места как особые формы карнавального пространства, в которых «жизнь изъята из жизни» [Бахтин 2002: 194]. Вспоминая о восторженном приеме читателями «Записок из Мертвого дома», в том числе знаменитой инфернальной сцены в тюремной бане, Достоевский обещал снова дать «описание своего рода ада, своего рода каторжной “бани”» [Достоевский 1985: 51], которое, по его мнению, должно было серьезно повысить коммерческую привлекательность его еще не написанного романа. В русской традиции баня является не только местом смывания физической грязи и ритуального очищения, но и излюбленным местом обитания нечистой силы [Ryan 1999: 50–51]. Достоевский использует эту ассоциацию не только в «Игроке» и «Записках из Мертвого дома», но и в других романах; например, в «Преступлении и наказании» ад, по мнению Свидригайлова, похож на баню, а в «Братьях Карамазовых» в бане рождается злодей и отцеубийца. Независимо от того, преднамеренно или нет возникла параллель между баней и казино в окончательном тексте романа Достоевского, невозможно о ней не вспомнить. На символическом уровне эти места функционируют аналогичным образом. Для бабушки казино становится местом освобождения от шальных денег, очищения, в ходе которого деньги, которые иначе стали бы источником разврата для ее родственников, действием благодати магически превращаются в ноль (зеро, на которое бабушка делает ставки). Расчет изгоняется, оставляя пустоту, которую может заполнить только жизнь.
Двойное назначение бани (как места очищения и одновременно портала, через который злые духи проникают в наш мир) позволяет также увидеть в походе Алексея в казино противоположный смысл. Алексей отдает себя во власть злого духа вожделения (безжизненных) денег, вожделения, которое вдвойне греховно, поскольку, как мы увидим ниже, оно отвлекает его от жизнеутверждающего желания любви. Следует вспомнить, что Алексей отправляется в казино поздним вечером и остается там почти до самого закрытия (полночь – время, когда злые духи наиболее склонны проникать в баню)[54]. Кроме того, Сэвидж считает казино «метафизическим источником