он и со здоровой рукой не пошел бы! Верите?
— Я-то ему готова верить. Он мне — нет…
— Мы вас знаем три года, а он — один. И после всего, что было, трудно ему причалить к нам…
— Я о том и говорю. Собираетесь вы у меня, ревнует он тебя ко мне… Ревнует, не спорь! Только напрасно, объясни ему. Я могу написать на своей двери аршинными буквами: «Все, кому интересно, — добро пожаловать!»
— Я понимаю… А как сделать, чтоб ему интересно стало?
— Ну и вопросик… Я ж не волшебник, Юлька, я только учусь…
…А еще они гуляли по лесу. Слушали капустный хруст снега под ногами, высматривали обещанных белок. Дергали ветки, чтобы по-братски уронить снег на голову зазевавшемуся «ближнему». Антошку тащили и развлекали по очереди, и никому он не был в тягость.
И была такая подходящая опушка, где Марина попросила:
— Таня! Почитай-ка нам.
— Стихи? Прозу? Басню? Монолог? — тотчас перебрала она весь ассортимент, с которым собиралась поступать в актрисы.
— Стихи.
— Пожалуйста. Ну, допустим, вот это. Называется — «Из детства»:
Я маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»
Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.
Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я маленький, глупый, больной.
— Хорошо, — вздохнула Марина и посмотрела на Майданова. Тот, наморщив нос, спросил:
— Над чем он плачет? «Над бренностью» — это как?
— Над тем, что все проходит на свете, ничто не вечно.
— Ну правильно, — согласился Майданов мрачно. — Человеку это всегда обидно. Хоть маленькому, хоть какому.
— Даже мне понравилось, — заявил Адамян. — Странная вещь: информация ведь минимальная, так? Ничего нового, ошеломительного не сообщается. А действует!
Марина взяла его шапку за оба уха, надвинула на глаза:
— Женька, ты чудовище! Ну можно ли думать о количестве информации, когда тебе читают стихи?
— По-моему, за этим стихотворением моих данных совсем не видно. Они как бы не нужны, — пожаловалась Таня.
Майданов сплюнул. Когда его что-то коробило, он сплевывал.
— А ты их не навязывай, — резковато сказала Марина. — Кому надо — увидит. Ты же не в манекенщицы идешь — в актрисы!
— Все равно. Я чувствую, что для поступления это не подходит. Надо взять что-нибудь гражданское, патриотическое…
— А что, — спросил Смородин угрюмо, — красивым девчонкам прощаются пошлости?
— Пошлости?! А что я такого сказала?
— Когда же люди поймут, Марина Максимовна? Когда они поймут, что нельзя выставлять свой патриотизм, чтобы тебе за него что-нибудь дали или куда-нибудь пропустили! Другие свои данные выставляй, пожалуйста; может, и правда, в дом моделей возьмут… А это — не надо!
Татьяна, округлив большие красивые глаза, готовилась заплакать.
— Дядя Алеша сердится? — спросил Антон у Майданова, с которым успел подружиться.
— Ага, — сказал Майданов. — Он идейный.
И толкнул плечом Адамяна: отойдем, мол.
Когда их не могли слышать, спросил:
— Кто из вас придумал этот… культпоход? Только мозги не пудрить, я все равно узнаю.
— А тут все открыто, — удивился Женя. — Предложила Мариночка.
— Так я и знал. Педагогические закидоны!
— Слушай, ты ее все время с кем-то путаешь. Она — человек, понимаешь? С ней интересно — раз. Никогда не продаст — два. И говорить можно о чем угодно — три. Нам дико повезло с ней, если хочешь знать.
— Наивняк… Ну давай, заговори с ней «о чем угодно». О чем ей педагогика не велит!
— Ну например? О сексуальной революции? — ухмыльнулся Женька.
— О сексуальной? Нет, тут она сразу иронии напустит. Надо такое, от чего нельзя отхохмиться. Начни только — сам увидишь, как завиляет.
— Да что ты против нее имеешь?
— «Душевница» она. А я учителям-«душевникам» не верю! Я нашей Денисовне, завучихе, верю больше, понял? В трех школах перебывал, видал всяких. Одна инспекторша детской комнаты — тоже молоденькая, нежная, с «поплавком» МГУ на груди, — так со мной говорила за жизнь, так говорила…
— И потом что?
— А потом — протокольчик. И в нем черным по белому: «На собеседованиях Майданов Александр показал…» Ну и там все мои сопли доверчивые в дело пошли. Против Витьки Лычко и других… Ты их не знаешь. Артистка она была, понял?!
— Да… невесело, — признал Женька и тут же возразил: — Но это совсем из другой оперы!
— А я рассказал так, для примера… Ну чего это она решила в гости ко мне? Чудно ведь!
— Брось, Майдан. У нее никаких задних мыслей!
— Не знаю. Вот у ее «пузыря» — точно, никаких! — Майданов улыбнулся. — Но мама-то она ему, а не нам. Нам — классная дама, пускай даже самая лучшая. А друг твой, Смородин, — все-таки комсомольский чин… Так?
— Ну и что? Мы его выбрали, он же отбивался!
— Ладно, поговорили, иди к своим…
Женя отстал от него, тяжело озадаченный.
* * *
А потом в доме, когда гудела в печке отличная тяга, когда накормленный Антон спал под шубкой на оттоманке, а остальные пили чай после сытной пшенной каши, имел место разговор (несколько туманный для непосвященных, но это ничего: если они потерпят, все прояснится).
— Ладно, никто не спорит с тобой, — говорил Смородин. — А чего ты от Марины Максимовны хочешь?
— Мнения! — настаивал Адамян.
— Зачем? Это наша проблема, и мы решим ее сами…
— Как? Вызовем Голгофу на бюро?
— Не смеши!
— Баба Сима могла бы… — меланхолически сказала Юля.
— Так ее уже нет. — Адамян ходил взад-вперед, глядя себе под ноги. В нем заметна какая-то напряженность. — Есть Марина Максимовна, но она молчит…
— Жень, а я имею, по-твоему, право обсуждать это с вами? — спросила Марина Максимовна.
— Нет? Ну, не надо… что ж. Вообще-то, я и сам понимаю…
— Зачем же начал?
— Надеялся, что вы…
— Лопух потому что, — вдруг высказал с оттоманки Майданов, охранявший там сон ребенка. — Марине Максимовне неинтересно иметь неприятности из-за тебя, правда же?
Повисла пауза.
Смородин чиркнул спичкой для Марины: она разминала сигаретку. Но рассердившись (на себя?), она задула эту спичку и принялась эту сигарету крошить:
— Трудный вопрос, да. Тягостный. Такой, что все стараются отвести глаза. А надо бы набраться духу — причем не тете Моте, а мне самой! — и сказать на педсовете: «Вот мнение моих десятиклассников об одном из нас. Давайте думать, как быть».
— Вот! Я только этого и хотел!
— Ну и прекрасно. Если б еще обойтись без этой злости… Ты хотел знать — смогу ли я?