Назавтра Башка с компанией по улицам, как обычно, искали приключений и про вчерашнее делились.
– Зарежу кого, – говорит Аншлаг, – вот непременно зарежу.
А Студень за озеро сильно переживает:
– Нельзя, – говорит, – его высушивать. Город на дне вместе с водой уйдет. Людям его силой не открыть, а только сам откроется, когда ему срок будет, так по легенде сказывается.
– Голову брить не буду, – отвечает Башка, – хоть он Вождь, а я сам себе тоже не дурак. Волохов, – говорит, – что ты в жизни ценишь?
Аншлаг губы распустил и гогочет:
– Хороший человек – мертвый человек. Его ценю.
Башка кивает:
– Вот точно. Нету настоящей цены ни у кого и ничего. Бери и выплевывай. А я, может, не хочу выплевывать, а хочу вкус узнать. А никакого вкуса все равно нет. Как окурок пожевать. Одни рыла везде. Зачем это?
– А чтоб спрашивали, – объясняет Аншлаг и Студня под ребро пихает: гляди, мол, на атамана родимчик сошел, мозги ему, будто картошку, печет.
– Рыла оттого, – говорит Студень, – что к ним тоже приходил этот, с обтесанной мордой, и просил у них лицо. А они отдали.
– Так с кого спрашивать-то? – все пытает Башка, совсем мыслями замученный. – Не с кого.
– А не спрашивай, – отвечает Аншлаг и ножиком играется, – лучше зарежь кого. Шемаханцев бить пойдем, и зарежь. Малахолия сразу пройдет.
Башка ему ничего не сказал. А тут Студень встал, застымши да рот раскрывши, и говорит:
– Чего это?
А там на стене поперек дома целая живопись мудреная, которую на улицах малюют. Только в Кудеяре этого отродясь не бывало. Они все трое видом на стене запечатлились и ближе подошли. Аншлаг говорит:
– Это графит.
– Какой тебе графит, – отвечает Студень, – краской рисовано.
– Когда на стенах малюют, это графит, – объясняет ему Башка. – Все равно чем.
А что намалевано, не пойми разберешь. Вроде буквы здоровенные, друг на дружку налепленные, а какие буквы, тоже невнятно. То ли наши, а то ли не наши, выкаблученные и расфуфыренные. Прочитать никак нельзя. Зато красотища.
Уж они и так и эдак корячились, с того конца и с обратного, а все не выходит.
– Тьфу, – говорят, – какая-то шифровальня, голову сломишь.
Аншлаг достал чернильный карандаш и хотел срамоту поверх накарябать али крест загнутый, как Вождь велел, а не успел. Тут возле дома машина встала, и выходит сама всенародная депутатка Степанида Васильна, на живопись тоже глазами нацеленная. Они, конечно, ее в лицевой фасад признали, потому как матушка Степанида не скупилась на свои отображения и повсюду вывешивала приглашения в Школу кладознатства, на музее тоже отдельный анфас висел. Аншлаг свистнул и говорит:
– Ой! Баба Яга.
А Степанида Васильна на него зыркнула, парик кудлатый взбила и опять на графит недовольно глядит.
– Чую, – говорит. – Ох, чую.
И носом-крючком дергает. А что чует, не сказала. Головой повертемши, три раза плюнула, села да уехала.
– Чего это она расчуялась тут? – спрашивает Студень. – Вроде не тянет ничем особым.
А Башка подумал и говорит:
– Надо найти, кто малевал. Неспроста это тут.
– Неспроста, – отвечает Студень. – Баба Яга спроста чуять не станет.
И автографы снизу живописи оставили: Башка мертвую голову пририсовал, Студень руку обвел, а Аншлаг написал «Аншлаг». А крестов загнутых чертить не стали.
На следующем доме то же самое было – поперек стены живопись и буквы расфуфыренные, а видно, что другое написано, только опять не пойми разберешь. Они и тут автографы накарябали. И еще сколько-то домов с шифровальней нашли, все по одной линии, будто длинную надпись писал кто-то вокруг города.
А малевальщика так не сыскали, не попался.
XIX
Через неделю к Коле в сараюшку поп пожаловал, как обещался. Не то чтоб они совсем до этого не виделись, а просто веру отеческую сурьезно не обговаривали. Поп его постелью снабдил, а к делу пока никакому не приставил, и Коля хлеб свой задарма жевал. Но в церкви присматривался и слова мудреные запоминал, а книжищу исправно по вечерам талдычил, страницы мусолил. Оно хоть не роман фельетонный, а иными местами увлекательно, совсем жизненно.
Вот поп пожаловал, на стуле уместился, бороду пальцами причесал и спрашивает:
– Как просвещение движется?
Коля тут заробел и про главное пока не стал говорить, а сказал, в книжищу тыча:
– Читаю вот про суету сует и томление духа. Интерес у меня тут.
– А, Экклезиаст, – отвечает поп, – каков же интерес?
– Очень натурально пишут, – говорит Коля, – жизненно так. Все правда, могу подтвердить, с гарантом. Всё трудимся трудами под солнцем, а толку от этого… – и звук произнес не так чтобы совсем приличный. – И все куда-то тянет, манит, беспокойство свербит, а ничего нового под солнцем нет. Одна суета и томление духа.
– Странствие земное нам для трудов и дано, – отвечает поп, – а томление духа от суеты лишней происходит и оттого, что с пути сбиваемся, а то вовсе его не знаем. Ну а к благому вестию приступал?
– Приступал. От Марка прочел.
– Отчего от Марка?
– А самое короткое, – Коля отвечает. – Но это мне не сильно интересно. Тут все про чудеса пишут. Исцеления, да воду в вино, да по воде, аки посуху.
– Тебе чудеса, выходит, не интересны? – спрашивает поп.
– Так навидался их по миру. В каждой стороне какое ни то свое чудо. То летают без всего, а то в живое тулово рукой без ножа залезают и болезнь вынимают, а то еще чего странное. Мертвецов опять же из могил оживляют.
А поп перекрестимшись и говорит:
– Чудодеев в мире много, и все друг дружку затмевают. Главного-то в книге не нашел?
Коля отвечает:
– Это чтоб возлюбить всех? Так оно никак не получится, – твердо говорит. – Потому как у одного рыло перекособоченное, а у другого свороченное, и гавкаются, а то стибрят чего или под зад пнут и гогочут. Нет, никак не получится.
– Да и то не главное, если не получится, – отвечает поп.
А Коля смотрит на него и не поймет, что за сложности в вере отеческой? Неужто отцы семи пядей были, что все им сразу просто и ясно выходило?
Поп тогда и говорит:
– А то главное, что воскрес Он в три дни. Так и всякая душа Им от страсти греха воскрешается и из чада дымного на свет выводится.
А Коля молчит пристыженно, что сам не догадался. Теперь, думает, его поп крещением к вере отцов приобщать не будет, отсрочку новую даст для вразумления. А приобщиться Коле хотелось сразу и чтоб вся отеческая наука тут же в голове утрамбовалась и осела, и томление духа пропало бы вовсе, окаянное. А там, глядишь, Черный монах снова явится и благодарность объявит за усердие.