фантазией, а фантазия не ограничивает себя временем. В будущем он не раз вообразит, что вот сейчас или через полчаса откроется дверь и войдет Анна или Ганс. Конечно, трезвое сознание действительности быстро призовет его к порядку и подскажет, что все это – пустые мечты.
– Когда ты рассчитываешь закончить свой «Зал ожидания»? – спросил Ганс, вторгаясь в мечты отца.
Зепп вернул себя к действительности.
– Еще не скоро, лисенок, – улыбаясь, ответил он. – Тебе не так легко удастся вытащить меня отсюда. Такой «Зал ожидания» – сложная штука. Но слово есть слово, и ты можешь быть спокоен: как только я буду готов, я телеграфирую тебе и послушно перееду на набережную Вольтера.
– А не сыграешь ли ты мне что-нибудь из «Зала ожидания»? – попросил Ганс.
Такая просьба была для Зеппа большим искушением, но он сказал себе, что играть Гансу нет смысла. Как он, Зепп, никогда не почувствует себя дома в новом мире Ганса, так же и мальчуган никогда не поймет его музыки. Странное дело: он и мальчуган говорят на одном и том же немецком языке, на одном и том же баварском диалекте, у них одна лексика, одни интонации. Но к сожалению, мальчуган часто легче находит общий язык с теми, кто ни слова не знает по-немецки, а он, Зепп, умеет говорить своей музыкой с многими и многими, но только не со своим мальчуганом. Нет, он не испортит последний вечер с Гансом, пытаясь говорить на языке, чуждом ему.
Лучше он чем-нибудь порадует Ганса, покажет, что отлично знает, скольким обязан ему.
– Скажи, Ганс, ты точно представляешь себе, что такое аббат? – спросил Зепп.
– Нет, точно не представляю себе, – ответил Ганс.
– Я тоже, – улыбнувшись, сказал Зепп. – Но я думаю, что аббат – это тот, кто служит церкви по влечению сердца и все же не обладает достаточной смелостью, чтобы связать себя с ней обетом. Такой аббат очень симпатизирует церкви, но не хочет, а может быть, и не может сделать последний шаг. Видишь ли, таково примерно и мое отношение к вам, к марксизму. Если ты меня сегодня спросишь, как я отношусь к вам, я скажу: я аббат марксизма. Или на вашем трезвом языке, лишенном сочности и красок, я симпатизирующий.
Ганс рассмеялся.
– Это, знаешь, уже страшно много, – сказал он. – И я доволен нами обоими, вот как далеко мы с тобой шагнули. На радостях я без боя принимаю твою шпильку насчет нашей прозаичности. Чего нам и тебе не хватает, и ты, и мы со временем восполним.
Долго еще сидели они в этот вечер за столом, уже сказано было все, что они хотели сказать друг другу, да и не было у них охоты много говорить, но расстаться они не могли. Оба вспоминали ту страшную ночь, когда они сидели, опустошенные, у кровати, где лежала мертвая Анна, вспоминали, какие бессмысленные, бессвязные, полные отчаяния речи вел тогда Зепп. С той ночи прошло всего несколько месяцев, но насколько лучше они теперь понимают друг друга. Быть может, многое еще их разделяет, но в главном они единодушны. Зепп по крайней мере умом постиг мир, в котором живет Ганс, а Ганс понял, что для Зеппа музыка – единственное оружие в великой борьбе.
На следующий вечер Ганс уехал. С того самого вокзала, с которого недавно национал-социалист Гейдебрег возвращался в свои джунгли, Ганс уезжал в свое третье тысячелетие.
Он запретил друзьям провожать себя, и на вокзал поехал только Зепп. Проводы всегда тягостны, люди праздно топчутся вокруг отъезжающего и хотят одного – чтобы поезд наконец отошел. На этот раз отхода поезда не хотели ни провожающий, ни отъезжающий. Зепп изо всех сил храбрился, он говорил с более заметным, чем обычно, мюнхенским акцентом, переходил на фальцет, много хохотал. В последнюю минуту он уже ничего не говорил, только улыбался; Ганс, обычно не склонный к цветистым выражениям, про себя назвал улыбку отца «зимней».
Он думал о Зеппе, о матери, о Мюнхене, о Париже и немного о Жермене. «C’est dommage, quand même», – думал он в эту последнюю минуту, и те же слова звучали у него в ушах, когда поезд уже тронулся и живое, теперь чуть искаженное лицо Зеппа медленно уплывало из его поля зрения.
– Дай срок! – крикнул ему напоследок Зепп, и это же «дай срок» крикнул еще раз, фальцетом, когда Ганс уже не мог его услышать.
* * *
Как только Ганс уехал, недостатки гостиницы «Аранхуэс», которые в последнее время представлялись Зеппу ее преимуществами, обратились по-прежнему в недостатки. По-прежнему повсюду были мерзость и запустение, «сапожника», бренчавшего за стеной на пианино, надо было бы отправить на самое дно преисподней или в «третью империю», сквалыге Мерсье следовало пожелать, чтобы он сломал себе ногу, споткнувшись о половицу, так и оставшуюся непочиненной, его комнаты и весь дом казались Зеппу невыносимыми. Ему не терпелось закончить «Зал ожидания»; он яростно работал.
И настал день, когда он мог сказать: «Готово».
И он слышал свое творение и слышал, что оно удалось ему. Но слышал только он, Анна не слышала, а Ганс услышит его в Москве, очень далеко. И неразделенная радость Зеппа лишь тихо тлела.
Зепп сдержал слово. Он сообщил хозяину «Аранхуэса» Мерсье, что через три дня переедет на набережную Вольтера. Мерсье был огорчен. Мсье «Тротюен» был хотя и неспокойным квартирантом, со всякими странностями, но счета обычно не проверял; мсье Мерсье привык к нему, он даже решил в ближайшее время позвать плотника и починить подгнившую половицу. А теперь половица останется такой, какой и была, и следующий эмигрант, который поселится в этой комнате, не раз выйдет из себя по этому же поводу.
Зепп нуждался в слушателе, которому мог бы сыграть страницы из «Зала ожидания». Петеру Дюлькену? Он кое-что понимал в музыке, но Зеппу нужен был человек, который больше понимал бы его самого, Зеппа. Как ни думай, а, кроме Оскара Чернига, все же никого не придумаешь.
И вот в кресле, в котором однажды сидел Гарри Майзель, излагавший свои дерзкие теории о самодержавности искусства, сидит Черниг, разбухший младенец. Он сидит и слушает. Он думает о своей незадавшейся жизни, он думает о Гарри Майзеле и о Рауле де Шасефьере. Эта музыка – не та классическая, математическая музыка, которой он требовал от Зеппа, и с каждой минутой Чернигу все более неправдоподобной кажется мысль, что автор «Зала ожидания» возьмется когда-либо написать музыку на его стихи. Нет, он, Оскар Черниг, отвергает новое произведение Зеппа, и Черниг мысленно оттачивал горькие, злые формулировки, которыми