регулирующих уровень воды в котлах, видели, как на гребне окрестных холмов появлялись немецкие танки, двигаясь в сторону Обыдинской церкви. Бывали минуты, когда казалось, вот-вот танки прорвутся к Сталгрэсу, и тогда директор отдавал приказ держать наготове «ящики с туалетным мылом» – так окрестили электрики запасы тола, которым были заминированы главные агрегаты. Эти ящики испортили много крови тем, кто вспоминал о них в часы артиллерийских налетов: вдруг угодит снаряд, ворон костей не соберет!
Семьи инженеров и рабочих, оставшихся на Сталгрэсе, уехали за Волгу, и все люди, обслуживающие станцию, жили не на своих квартирах, а при станции, на военном положении. Это объединение привычного труда с холостой, солдатской жизнью, это соединение давно знакомых людей, знавших друг друга по цехам, по производственным совещаниям, партийным собраниям, заседаниям завкома, в новой, грозной, боевой обстановке, – соединение людей мирного труда под завывание немецких самолетов и разрывы немецких снарядов по-новому повернуло отношения и душевные связи.
Каждый человек, какое бы незаметное место он ни занимал, стал в новой обстановке необычайно значителен для всех других людей, интерес к человеку не ограничивался работой, а расширялся, усложнялся, охватил десятки скрытых в обычных производственных отношениях особенностей характера.
В Сталинграде, где выяснилось, как хрупко и непрочно бытие человека, ценность человеческой личности обрисовалась во всей своей мощи.
Дружество и братское равенство, внимательная почтительность человека к человеку сказывались и проявлялись во многом – и в мелочах, и в главном.
Парторг ЦК Николаев понимал ответственность, легшую на его плечи. Но именно в эти раскаленные, трагические сентябрьские дни парторг ЦК мог с особым интересом говорить о том, что инженеру Капустинскому, больному язвой желудка, не следовало бы курить натощак; что монтер Суслов много пережил в жизни тяжелого и что у него душа глубокая и добрая; что рядовой военизированной охраны Голидзе – человек вспыльчивый, но веселый и отзывчивый, внимательный товарищ; что техник Парамонов, дежуривший на третьем этаже, хорошо знает художественную литературу и что ему следовало, может быть, учиться в гуманитарном вузе, а не заниматься трансформаторами; что у бухгалтера Касаткина несчастно сложилась личная жизнь и это наложило отпечаток на его рассуждения о семье и браке, а по существу он человек не злой, склонный к шутке и очень любит детей.
Именно в эти дни различие производственных профессий, различие возраста и общественного места, иногда мешающие тесному личному объединению людей, словно исчезли, и все работавшие на Сталгрэсе ощутили главные связи жизни – человеческие связи – и были объединены в одну большую, дружную семью.
Иногда Степану Федоровичу казалось: не месяц, а годы прошли со дня гибели жены, столько произошло напряженных событий, изменений, смертей, столько чрезвычайного напряжения душевных сил легло за это время на его душу. Каждый день, каждый час возникали острые, напряженные положения, забывалось все на свете, и казалось, что этот день и есть последний в жизни. А иногда вдруг мысль о жене, как пламя, обжигала его, и он вынимал из кармана фотографию Марии Николаевны и, потрясенный, не понимал, не верил: неужели ее нет в живых, неужели никогда он не увидит ее, неужели навсегда он остался одинок, не будет говорить с ней, советоваться, обсуждать поступки дочери, шутить, кипятиться, спешить домой, чтобы увидеть ее, гордиться ее статьями в газете, приносить ей в подарок материю на платье, говорить: «Не сердись, подумаешь, какие траты большие», ходить с ней в театр и ворчать: «Маруся, опять мы опоздаем, придем после третьего звонка».
Здоровье Веры поправилось, следы ожога почти исчезли, только на скуле осталось небольшое розовое пятно, зрение же восстановилось полностью, и лишь при внимательном взгляде заметны были зарубцевавшиеся швы – следы операции в области века.
В эти дни у него установились с Верой особенные отношения, трогавшие и радовавшие его.
Степан Федорович не говорил с Верой о том, что он переживает, и она с ним почти никогда не разговаривала о матери, но человек, знавший обоих при жизни Марии Николаевны, сразу бы увидел, что именно в этом изменении отношений между отцом и дочерью и высказаны были их чувства.
Изменение это выразилось прежде всего в том, что Вера, всегда безразличная к домашним делам, насмешливо недоброжелательная к семейным разговорам о здоровье, отдыхе, питании, бытовом устройстве, стала необычайно внимательна и заботлива к отцу. Она постоянно и неотступно следила за тем, сыт ли он, вовремя ли пил чай, спит ли хоть сколько-нибудь ночью, стелила ему постель, готовила воду для умывания. Совершенно исчез у нее тот часто присущий детям по отношению к родителям тон обличительной насмешливости, внутренняя суть которого сводится к такой мысли: «Учить нас вы всегда рады, но вот смотрю – и в вас полно несовершенства, слабостей и грехов…» Теперь, наоборот, она охотно не замечала слабости Степана Федоровича и с товарищеской мудростью говорила ему: «А ты выпей, папа, водки, ведь такой тяжелый день был у тебя».
Ей все стало казаться в нем хорошим, замечательным, она гордилась тем, что, несмотря на немецкие обстрелы, он приказывает не прекращать работу станции, а наряду с чертами душевной героической силы она открыла в нем совершенно новые черты – житейской беспомощности.
А Степан Федорович, чувствуя заботу и постоянное внимание дочери, незаметно для себя также изменил свое отношение к ней. Еще недавно каждый поступок ее вызывал у него отцовскую тревогу, она казалась ему неразумным ребенком, готовым наделать множество ошибок, ложных шагов. А теперь он относился к ней, как к разумной и взрослой женщине, – спрашивал ее совета, рассказывал о своих сомнениях и ошибках.
Жили они не в своей просторной квартире, а в маленькой комнатке в полуподвале станционной конторы, где стены были особенно толсты, окна выходили не на запад, откуда били немецкие пушки, а на восток, во внутренний двор электростанции.
Первые дни после пожара Спиридонов поселил Веру в нескольких километрах от станции, в домике одного из сотрудников сталгрэсовской бухгалтерии. Домик стоял в безопасном месте, почти над самой Волгой, вдали от заводских корпусов и шоссейной дороги. Спиридонов упрашивал дочь не возвращаться на Сталгрэс, но Вера не послушала его. Отец часто возобновлял этот разговор – настаивал, чтобы Вера поехала к тетке в Казань. Эти настойчивые просьбы отца были приятны ей – сладко и больно было вдруг вновь ощутить себя маленькой девочкой безвозвратно ушедшей мирной поры.
Иногда ей самой хотелось поехать в Казань к Людмиле Николаевне – увидеть бабушку, Надю, не слышать пальбы и взрывов, не просыпаться ночью, с ужасом вслушиваясь, не появились ли немцы, но что-то в душе говорило ей: