опусе исподволь, крадучись, изображая этакую святую невинность непредвзятого, ко всему привычного и не слишком требовательного рецензента: «…ничего
предосудительного… Ну, написал, ну, вышла в свет… никто не может запре-2 Там же. С. 458-459.
3 Там же. С. 459.
4 Там же. В кавычках здесь обыгрывается латинское изречение о неизбежности смерти, которое иногда возводят к «Филиппикам» Цицерона. См.: Долинин А. Комментарий… С. 499.
1 Набоков В. Дар. С. 459; «…о “скучных песнях земли”» – цитируется последняя
строка стихотворения Лермонтова «Ангел» – см. об этом: А. Долинин. Комментарий…
С. 500.
481
тить…» и т.д., – чтобы затем, после всех экивоков и оговорок, долженствующих создать впечатление его снисходительного отношения к не столь уж и
заслуживающему внимания произведению, он вдруг делает большие глаза:
«Но общее настроение автора … странные и неприятные опасения … насколько своевременно или нет…» – и, наконец, ничего по существу еще не сказав, ни одного аргумента не приведя, Адамович-Мортус выносит категорический
вердикт. «Но мне кажется, – и не я один так чувствую, – спрятаться за неким
«общим» мнением Мортус не пренебрегает, – что в основе произведения Годунова-Чердынцева лежит нечто, по существу глубоко бестактное, нечто ре-жущее и оскорбительное…».2 Жало выпущено – и, опять-таки, с непременны-ми экивоками, реверансами и расшаркиваниями, оставляющими впечатление
несносной, приторной фальши, запускается яд: «…“разоблачая” их (имеются в
виду – «шестидесятников»), – он во всяком чутком читателе не может не воз-будить удивления и отвращения. Как это всё некстати! Как это невпопад! ...
именно сейчас, именно сегодня … безвкусная операция, тем самым задевается
то значительное, горькое, трепетное, что зреет в катакомбах нашей эпохи».3
«Эпоха» упомянута здесь не случайно: агрессивный антиисторизм Сирина от-вергал само это понятие как искусственное и неправомерное, но не будем от-влекаться на излишнюю здесь разборку отношений писателя с «дурой-историей». Пафос Мортуса и его сторонников в качестве защитников Чернышевского и без того анекдотичен.
Чернышевский, при всей нелепой трагикомедии его личной судьбы, был
прежде всего, по природной своей натуре, борцом, всю жизнь и всеми средствами – в том числе и неуклюжими утопическими фантазиями на литературном поприще – противостоявшим существующему порядку вещей. В собственно литературе, как, впрочем, и во всех остальных областях гуманитарно-го знания, он проявлял себя как разночинец-первопроходец, то есть полуграмотно и эклектично, страдая к тому же непреодолимым косноязычием. Его
использовали, в своих целях, авантюристы-политиканы, захватившие в России
власть и превратившие его в фигуру каноническую. Но вряд ли Чернышевский
был бы рад увидеть в своих последователях и почитателях жалких, ноющих
тремпистов, хватающих его за полы, поклоняющихся культу смерти и спустя
несколько, после него, поколений, возведших в принцип то, что не давалось
ему, «семинаристу», по недостатку таланта и образования. Вряд ли он, великий труженик, был бы союзник попустительству, готовому выдавать необра-ботанный «человеческий документ» за произведение искусства, оправдывая
2 Набоков В. Там же.
3 Там же. С. 459-460.
482
это ссылками на озабоченность мировой скорбью по поводу несовершенного
мироустройства и неизбежности для всех и каждого «Темы».
Даже не эпигонством, а болезненным самолюбованием извращённого сознания только и приходится определять такой «подход», не говоря о других сопут-ствующих и прискорбных признаках очевидно маргинального анамнеза – пристрастия к алкоголю и наркотикам, склонности к суициду, распространённых в
эмигрантской среде. С другой стороны, не только поклонники «Чисел», но и эсеры «Современных записок», ограждавшие как святыню пиетет к Чернышевскому, так и не поняли, что потерей родины и эмиграцией они обязаны не только Ленину
с большевиками, но и вдохновлявшему их «властителю дум», мечтавшему об
«общем благе», достижимом посредством социалистической революции.
Мортусу, в общем-то, всё это как бы и известно, но соблазн взятой на се-бя роли Учителя был слишком велик, – и он лукавит. Да, он признаёт: «О, разумеется, – “шестидесятники” ... Чернышевский ... немало ошибочного и может быть, смешного… Но в общем “тоне” их критики сквозила какая-то истина, – истина, которая, как ни кажется парадоксально, стала нам близка и понятна именно сегодня, именно сейчас … в каком-то последнем и непогреши-мом смысле наши и их требования совпадают».1 Совпадают, несмотря на са-мооценку, что «мы тоньше, духовнее, “музыкальнее”»? Но тогда у этого «мы»
нет оправдания, которое имели «кухаркины дети», впервые пробивавшиеся в
литературу, испытывая сопротивление враждебной социальной среды. Это
«мы» не имеет иного объяснения демонстрирующей творческое бессилие моде
на «человеческий документ», кроме глубокой и болезненной деморализации, переживаемой русской эмиграцией в потерявшем стабильность мире. «Но и
нам, как и им, – настаивает Мортус, – Некрасов и Лермонтов, особенно последний, ближе, чем Пушкин».2 Ближе, так как эти поэты предоставляют ре-зервуар, из которого легко черпать мотивы, поощряющие плач по гибнущему
на глазах миру. Набоков смог устоять против этого соблазна. Взяв на мушку и
отыгравшись (далеко не всегда