– Поганцы волосатые. Если не пьют, так дерутся.
– Денег больше, чем ума, – сказала ее подруга. – Дерьмо в голове.
– Как у креветки.
– Как у креветки.
Сикхи горячились. Полетели рассерженные слова Вскоре Картар Сингх вскричал:
– Если будешь и дальше меня оскорблять, я полицию позову. – Это слово что-то расшевелило в его тугодумных мозгах. – Полицию. Богом клянусь, я сам – полиция. – И полез в карман за свистком.
Мимо ехали Краббе с Фенеллой по пути на прием в Истане.
– Смотри, – сказала Фенелла, – начинается. Бунты, драки, скандалы. Завтра будут убийства. Ох, поедем домой, Виктор. Давай домой поедем.
– Успокойся, дорогая, – сказал Краббе, – успокойся, пожалуйста.
8
– Слушай, – сказал Краббе с апельсиновым соком в руке, – ничего я не начинал.
– Ох, меня тошнит от тебя. – Энн Толбот выглядела скромно-соблазнительно, как и было задумано, в очень низко вырезанном бутылочно-зеленом вечернем платье, в колье-воротничке из келантанского серебра, с серьгами в виде крошечных острых крисов. Накрашенная, набеленная, нарумяненная, надушенная, опьяняющая, устрашающая, божественная, неотразимая, подобно любой другой представительной женщине в вечернем наряде, особенно здесь, при низкой точке возгорания, под тропической луной, среди пальм, орхидей, гибискуса и коричневых лакированных тел. – Тошнит, тошнит, тошнит.
– Ничего я не начинал, – сказал Краббе, – как тебе хорошо известно. – Он потел в белом смокинге, рубашка потемнела от пота, чувствовал себя тяжелым, вялым, неуклюжим, апельсиновый сок нагревался в руке, пить его уже было нельзя.
– Вопрос не в том, кто начал, – сказала Энн Толбот. – Вопрос в том, что началось. Смотри, – добавила она, – вон тот азиат в очках что-то налил в бокал вон тому другому мужчине в тюрбане с усами. Я уверена, джин. Пойди посмотри, может быть, раздобудешь. Возьми мой бокал.
– Да, – сказал Краббе. – Кадыр и хаджа Зейнал Абидин. Но я не начинал ничего.
В залитом светом конце Большого зала под высокими золотыми лучами сидел на троне султан, Янь Маха Мулья султан Идрис ибн Аль-Марум султан Ясин, с какой-то глуповатой улыбкой, как будто наркотиками накачался по такому случаю, по случаю своего шестьдесят третьего дня рождения. Высоко поднимался дым от сигарет и от золотых подсвечников, расставленных не знающими смущения лакеями в белых ливреях, но пить было нечего, кроме апельсинового сока – официально. В уборных, за ширмами, за пилонами, в садовых кустах, под гогот и хихиканье мелькали бутылки и фляжки; непредусмотрительные новички в штате мрачнели, глядя на веселых старожилов.
Абан, благослови Бог его имя, беседовал с Фенеллой. Он был в малайском вечернем платье, состоявшем из богатой тупики, шаровар, фартука, бархатного сонгкока на гладко причесанной голове хорошей формы. Это был красивый мужчина, в чертах лица которого тонко смешались буги и сиамцы, с черными и густыми в пятьдесят лет волосами; длинные концы роскошных усов подрагивали после недавней аккуратной стрижки. По-английски он говорил хорошо, эффективно пользовался языком, как любым прочим властным инструментом, но не соблазнялся коннотацией его слов. Обучился ему у японца, выпускника какого-то американского университета, и ничто так не подчеркивало независимости Абана от суетливой опеки британской руки, как протяжные гласные с саундтрека и смелые народные идиомы. С Фенеллой он беседовал потому, что решил па досуге ее соблазнить. Вопрос о личной симпатии не стоял: его предки установили традицию получать наследственную власть от златовласого Духа Принцессы, а также при любой возможности освежать фамильную кровь путем совокупления со светловолосой женщиной. И теперь он пытался назначить ей предварительное свидание – ленч в Истаие – на священном языке кино.
– Вы просто прелесть. Хорошенькая, прямо картинка. Наверно, все так говорят.
– Ну, что вы… – Фенелла хорошо смотрелась в черном, с кожей, слабо тронутой солнцем, с тугими кудрями богатого золотистого цвета над крошечными ушами.
– По-моему, мы поладим. Можно где-нибудь встретиться, поболтать. Подольше поболтать, получше друг друга узнать.
– Мой муж…
– Кажется, я не имел удовольствия с ним познакомиться. Хотя так понимаю, что он очень милый. Мне говорили, в колледже проделал по-настоящему отличную работу.
– Я имею в виду, не хочу никого обижать, и вообще…
– По-моему, он поймет. Не обидится, и вообще. Как насчет ленча завтра?
Руперт Хардман стыдливо шмыгал в сонгкоке. Жена его, великолепная в плотно облегающем европейском платье, потребовала надеть это свидетельство обращения, и он нехотя уступил после ссоры, впервые, пожалуй, увидев потенциальную горячность ее нрава. В овальной черной шапочке чувствовал себя глупо, и хотел раздобыть у Абдул Кадыра выпивку покрепче. Хаджа Зейнал Абидин приветствовал Хардмана громким хриплым хохотом, демонстрируя красное горло и массу зубов.
– Всех нас сегодня постарались выставить распроклятыми дураками, – прокричал он, – меня в тюрбане хаджи, тебя в глупой шапчонке. И все-таки, – продолжал он, глотая апельсиновый сок, сильно сдобренный джином, – мы всему свету обязаны объявлять свою Веру. Не то что вот эти собравшиеся дураки чертовы, похожие на шлюх, будь я проклят.
Абдул Кадыр прямо с приема бегал в один из двух городских кедаев и почти не имел времени переодеться. Позаимствовал белые брюки, которые ему были слишком малы; рубашка с воротничком без пуговиц распахнута на шее, несмотря на слабо державший свободно повязанный галстук. Он нервно моргал сквозь очки, стараясь спрятать в огромной волосатой руке фляжку с джином. Скоро, предвидел Хардман, совсем превратится в матроса, в веселого Джека в ночном порту, хулиганя, ругаясь, однако беззлобно, как придворный шут.
– Мать твою, – сказал Кадыр. – Ну и долбаная ж вечеринка. – Хардман получил свою порцию джина и направился побеседовать с толстым молодым Протектором аборигенов. Близился взрыв ночной симфонии Кадыра.
– Обман, – говорил толстый молодой Протектор аборигенов. – В этом проклятом месте сплошной обман. – Плеснул апельсиновым соком в собственное живое жирное лицо и продолжал: – Я считал свое дело чисто антропологическим. Но это, черт возьми, политика – наставлять на путь истинный аборигенов, табаком подкупая принять демократические убеждения. Язык я не в состоянии выучить. Им никто даже не думает дать алфавит, а я главным образом полагаюсь на визуальное восприятие. В Африке меня на полгода поселили в местной лачуге, заставили жить в семье, просто для изучения языка. Ничего не вышло, будь я проклят.
– Да?
– Через полгода мог только пальцем тыкать на разные вещи, – как те люди, у кого я жил, – и обнаружил, вернувшись в Найроби, что делаю женщинам в клубе недвусмысленные жесты, не слишком хорошо принятые. – Он вздохнул. – На мой взгляд, антропология гораздо приятнее в библиотеке. Фактически сэр Джеймс Фрэзер[37]причинил большой вред, преподнеся все это в таком эллинистическом антисептическом свете. Наверно, на самом деле я не гожусь для работы на местах.