(«1831-го июня 11 дня») Чудесного он искал, прежде всего, в любви. Не это ли чудесное промелькнуло перед ним, десяти лет от роду, на Кавказе, в образе белокурой и голубоглазой — ангелоподобной — девочки и тут же исчезло, не оставив по себе даже ее имени?..
Звуки небес в колыбельной матери над ним, трехлетним младенцем («…то была песня, от которой я плакал») — спустя семь лет девочка без названья, ослепительная до слез: чудесное, показавшись на миг, тут же скрывалось навсегда, продолжая жить с неизбывной силой в памяти сердца…
Когда в юношеском возрасте пришли новые любови, Лермонтов, повинуясь своему существу, опять искал повторения чуда, жаждал некоей предощущаемой и такой, казалось бы, возможной встречи с воображаемым идеалом, но… в конце концов находил лишь разочарование. Пока не понял раз и навсегда: небесное не живет на земле.
Меж искомых страстей незаметно затесалось и другое, нечто весьма и весьма земное… — не знаю уж как насчет души, но в лирике его не нашедшее себе ни малейшего отзвука. Биографом поэта П. К. Шугаевым оно, это земное, запечатлено вполне по-домашнему:
«Когда Мишенька стал подрастать и приближаться к юношескому возрасту, то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них были в интересном положении, и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по ее выбору. Иногда бабушка делалась жестокою и неумолимою к провинившимся девушкам, отправляла их на тяжелые работы, или выдавала замуж за самых плохих женихов, или даже совсем продавала кому-либо из помещиков… все это шестьдесят-семьдесят лет тому назад, в блаженные времена крепостного права, было весьма обычным явлением…»
Поистине, как писал бабушкин внук:
Не говори: одним высоким Я на земле воспламенен…
(«К***», 1830) Разумеется, это земное, блаженных времен крепостного права, не имело у Лермонтова никакого отношения к той сильнейшей страсти, которой он жил.
Молодой поэт то трезво остерегает себя:
Страшись любви: она пройдет, Она мечтой твой ум встревожит, Тоска по ней тебя убьет, Ничто воскреснуть не поможет.
(«Спасение», 1830) то сознает свое полное бессилие перед тайною чувства, дарующего не только страдание, но и недолгое забытье:
Как я хотел себя уверить. Что не люблю ее, хотел Неизмеримое измерить, Любви безбрежной дать предел.
Мгновенное пренебреженье Ее могущества опять Мне доказало, что влеченье Души нельзя нам побеждать;
Что цепь моя несокрушима, Что мой теперешний покой Лишь глас залетный серафима Над сонной демонов толпой.
(«К себе», 1831) Порой, исподволь лелеемый, идеал, как мираж, очаровывает поэта, но он не в силах позабыть обманную природу видения:
Я видел тень блаженства; но вполне, Свободно от людей и от земли, Не суждено им насладиться мне. Быть может, манит только издали Оно надежду; получив, — как знать? — Быть может, я б его стал презирать И увидал бы, что ни слез, ни мук Не стоит счастье, ложное как звук.
Кто скажет мне, что звук ее речей Не отголосок рая? что душа Не смотрит из живых очей, Когда на них смотрю я, чуть дыша? Что для мученья моего она, Как ангел казни, богом создана? Нет! чистый ангел не виновен в том, Что есть пятно тоски в уме моем…
(«Я видел тень…», 1831) Ангел казни лишь на миг вновь мнится ему чистым ангелом; но уже вскоре, в другом стихотворении, видение меркнет и исчезает совсем:
Я не люблю тебя; страстей И мук умчался прежний сон; Но образ твой в душе моей Все жив, хотя бессилен он; Другим предавшися мечтам, Я все забыть его не мог; Так храм оставленный — все храм, Кумир оставленный — все бог!
(«Я не люблю тебя…», 1831) А вот уже и развязка чувства, исполненная трезвой, безотрадной горечи:
Ответа на любовь мою Напрасно жаждал я душою, И если о любви пою — Она была моей мечтою.
Как метеор в вечерней мгле, Она очам моим блеснула И, бывши все мне на земле, Как все земное, обманула.
(«Стансы», 1831) Следом — уже гордая отповедь самой сильнейшей страсти, вернее ее предмету, перечеркивающая прежние чувства:
Я не унижусь пред тобою; Ни твой привет, ни твой укор Не властен над моей душою. Знай: мы чужие с этих пор. Ты позабыла: я свободы Для заблужденья не отдам; И так пожертвовал я годы Твоей улыбке и глазам, И так я слишком долго видел В тебе надежду юных дней И целый мир возненавидел, Чтобы тебя любить сильней. Как знать, быть может, те мгновенья, Что протекли у ног твоих, Я отнимал у вдохновенья! А чем ты заменила их? Быть может, мыслию небесной И силой духа убежден, Я дал бы миру дар чудесный, А мне за то бессмертье он? Зачем так нежно обещала Ты заменить его венец, Зачем ты не была сначала, Какою стала наконец! Я горд! — прости! люби другого, Мечтай любовь найти в другом; Чего б то ни было земного Я не соделаюсь рабом. К чужим горам, под небо юга Я удалюся, может быть; Но слишком знаем мы друг друга, Чтобы друг друга позабыть. Отныне стану наслаждаться И в страсти стану клясться всем; Со всеми буду я смеяться, А плакать не хочу ни с кем; Начну обманывать безбожно, Чтоб не любить, как я любил, — Иль женщин уважать возможно, Когда мне ангел изменил? Я был готов на смерть и муку И целый мир на битву звать, Чтобы твою младую руку — Безумец! — лишний раз пожать! Не знав коварную измену, Тебе я душу отдавал; Такой души ты знала цену? Ты знала — я тебя не знал!
(«К*», 1832) Наука страсти нежной к осьмнадцати годам (как и у довольно близкого по времени литературного героя Онегина) изучена и, более того, испытана и вдоль и поперек. (Даром что у лишнего человека Онегина — до открытия Татьяны — любовь была понарошку, весьма равнодушной игрою, у Лермонтова же она — сразу всерьез, сразу — трагедия.)