Родился в Тобольске. Из беднейших мещан. Лет тринадцати «пристал к ватаге бродячих комедиантов», с которыми исколесил почти всю Россию. Был арестован, как бродяга, и препровожден под конвоем в Тобольск, где его овдовевшая мать решилась приобщить непутевого сына к какому-нибудь ремеслу. Нанялся писцом в магистрате. Грамота ему хорошо давалась. «Развязный от природы и изощривший свои способности многосторонним воспитанием в таборе акробатов и в пересыльных арестантских партиях… сделался лихим дельцом». Движимый железной волей и безграничным самолюбием, «решился сделать карьеру» и добился своего еще в Александровскую эпоху. Замеченный Аракчеевым, «заведует одной экспедицией» в его канцелярии, «заведовавшей всей Россией». Во время занятия Парижа союзными войсками сопровождает могущественного графа, «безвыходно» «составляя и переписывая бумаги». Любимец Аракчеева и товарищ молодого Клейнмихеля (который еще развернется в дальнейшем на министерском поприще), получает награду от своего высокого покровителя в виде вице-губернаторского поста. Вскоре Тюфяеву подбирают и губернию.
«Власть губернатора вообще растет в прямом отношении расстояния от Петербурга, но она растет в геометрической профессии в губерниях, где нет дворянства, как в Перми, Вятке и Сибири. Такой-то край и нужен был Тюфяеву.
Тюфяев был восточный сатрап, но только деятельный, беспокойный, во все мешавшийся, вечно занятый.
Развратный по жизни, грубый по натуре, не терпящий никакого возражения, его влияние было чрезвычайно вредно. Он не брал взяток, хотя состояние себе таки составил, как оказалось после смерти. Он был строг к подчиненным; без пощады преследовал тех, которые попадались, а чиновники крали больше, чем когда-нибудь. Он злоупотребление влияний довел донельзя; например, отправляя чиновника на следствие, разумеется, если он был интересован в деле, говорил ему, что, вероятно, откроется то-то и то-то, и горе было бы чиновнику, если б открылось что-нибудь другое».
«И вот этот-то почтенный ученик Аракчеева», уже покувыркавшийся в цирке «акробат, бродяга, писарь, секретарь, губернатор, нежное сердце, бескорыстный человек, запирающий здоровых в сумасшедший дом и уничтожающий их там… брался теперь приучать меня к службе», — заключал Герцен свои тяжкие размышления о российской вертикали и своем особом положении в иерархии служилых людей.
Началось с того, что, подобно герою Гоголя, ему, Герцену, зачисленному в губернскую канцелярию на вакансию переводчика, предстояло держать свой первый экзамен «на почерк». Под диктовку канцелярского секретаря Аленицына, золотушного малого, ни доброго, ни злого, новоявленный Башмачкин выводил: «А по справке оказалось…» (Сколько потом этих справок — диких, бессмысленных, трагических и смешных пройдет через его руки.)
Губернатор не упустил случая и не лишил себя удовольствия подчеркнуто издевательски иронизировать над «хорошей службой» в Кремлевской экспедиции своего поднадзорного, где, видно, «был досуг пировать и песни петь». После чего язвительно добавлял: «Ну, к государю переписывать вы не будете». С тех пор, перепоручив своим подчиненным «кандидата Московского университета», что всегда произносилось с особым ударением, придирчивым вниманием не оставлял.
«Сверх Аленицына, общего начальника канцелярии», у Герцена «был начальник стола… — существо тоже не злое, но пьяное и безграмотное». За одним столом с Герценом располагались четыре писца, а всего в канцелярии их было двадцать. Все беззастенчиво крали, врали, продавали фальшивые справки, в общем, обогащались, как могли. Вот с этими-то людьми он проводил все время ежедневно, с девяти до двух и вечером с пяти до восьми.
Отправленный на «барщину переписки» всевозможных бумаг, изнуренный и униженный, он был готов пожалеть о своей «крутицкой келье с ее чадом и тараканами, с жандармом у дверей и замком на дверях», где, как ни парадоксально, чувствовал себя свободнее. Там тоже была неволя, но удавалось иногда видеть друзей. «…А вы мне — всё», — признавался Герцен в письме Сазонову из Вятки. «…Вера только и осталась у меня, нет, я не сомневаюсь; это испытание, не более; но тяжело оно, и очень, главное — нет друга; где вы все?…я будто вас видел когда-то во сне, а существенность — канцелярия, отсутствие деятельности умственной и, хуже всего, отсутствие поэзии».
Порой им «овладевало бешенство и отчаяние» от сознания, что опять и опять следует идти на эту «галеру», встречаться с ненавистными сослуживцами, и он предавался обычному российскому утешению: «пил вино и водку».
Спасение пришло от задуманных наверху реформ. По всей России основывались Статистические комитеты, занимавшиеся материалами по истории и культуре разных ее областей. «Министерство внутренних дел было тогда в припадке статистики», — сказано в «Былом и думах». Оно придумывало какие-то статистические отчеты с разнообразными таблицами, рассылало фантастические программы, которые трудно было исполнить даже «где-нибудь в Бельгии или Швейцарии». Но умелому, образованному человеку оказалось под силу всю эту хитрую науку освоить. В письме друзьям от 18 июля 1835 года, посланном, несомненно, с оказией, что исключало эзопов язык, Герцен весьма положительно оценивает и успехи по части образования, и «необъятные труды министерства внутренних дел для материального благосостояния, и более — прогрессивное начало, сообщаемое министерством»: «Сколько журналов присылают оттуда, сколько подтверждений о составлении библиотек для чтения». (В чем Герцен вскоре убедится, выступив с речью на открытии Вятской публичной библиотеки.) Единственное «но» в полном успехе статистических комитетов, имеющих «цель высокую», — это их ошибочная организация: «…нет возможности без всяких средств собрать эти сведения». К тому же малочисленность способных людей в особом, ссыльном, крае. В письме Сазонову и Кетчеру он продолжает свой отчет. Его собственный случай уж слишком характерен, «кто же виноват, если журналы лежат неразрезанные до тех пор, пока какой-нибудь Герцен вздумает их разрезать?».
И так всегда, за осуществление всяких перемен и любых реформ в России «некем взяться» (по незабвенным словам ее правителя, Александра I).
Герцена отметили, он в центре событий. С тех пор в затхлую канцелярию его больше не гоняли. Теперь часть времени он проводил дома в свободных занятиях, составлениях часто бессмысленных отчетов и заходил на службу, чтобы отметиться.
Позже в мемуарах Герцен сознательно заострял проблемы. В силу своего сатирического таланта он нередко придавал им гротескный оттенок.
Статистический труд по учету всяческих нелепостей, чрезвычайных происшествий и прочих непредсказуемых событий предоставлял начинающему литератору массу анекдотических, смешных и трагических наблюдений. Так, на вопрос таблицы об убывшем населении в неком заштатном городке было зафиксировано: «Утопших — 2, причины утопления неизвестны — 2», и в графе сумм выставлено «четыре».
«Поэзия жизни» предоставляла Герцену и множество незабываемых встреч. Здесь и несчастные сосланные, по большей части поляки, и «оригинальное произведение русского надлома» — «поврежденный» доктор (который еще не раз появится в поле зрения писателя), и особый персонаж, удаленный за проказы из столиц, «аристократический повеса в дурном роде», скормивший (ради шутки) ненавистным пермским друзьям-чиновникам своего любимого датского кобеля в виде начинки для пирога.