«Где?» — Ксендз Ожеховский с минуту не мог ничего понять. Но Якуб не отвечал. Ксендз проследил за его взглядом: на покалеченной руке, там, где она высовывалась из-под голубого плаща, он увидел темный след. «Смола», — прошептал. Но Якуб только затряс головой.
Теперь уже стало понятно, что трудно будет найти желающего починить статую. Прелат Олендский, посовещавшись с ксендзом Ожеховским, распорядился: надо прикрыть руку Богоматери плащом, что и было сделано. Однако поздно: весть о случившемся быстро выплеснулась за пределы костела.
Второпях набрасывали на плечи шали, прерывали ужин, откладывали «Курьер», выбегали на улицу; шаги на лестнице, хлопанье дверей. Все больше людей шли к св. Варваре.
Назавтра пан Зальцман остановил отца на лестнице в Собрании: «Ну, пан Чеслав, дело принимает серьезный оборот. Возможно, это безобразие в Святой Варваре учинил какой-нибудь душевнобольной, но прапорщик Меркулов мне сказал, что этой историей занялись в Ратуше, а коли Ратуша вмешалась, как бы и на наших делах худо не отразилось, тут уже попахивает политикой, а политика — штука серьезная». — «Политика? — Отец оперся на трость. — Для политических манифестаций есть другие способы — зачем уродовать святую статую?» — «Правильно. Но Меркулов сказал, — не сдавался пан Зальцман, — что это преступление едва ли не равносильно оскорблению его Величества, как-никак, святыня есть святыня, они хоть и православные и свои церкви чтят больше, однако безбожие и по ним наносит удар. А в городе что творится, пан Чеслав, кошмар. Народ ищет виновных. Дай-то Бог, чтобы поскорее схватили истинного виновника».
В Ратуше, по всей вероятности, решили не раздувать историю — недаром цензор не позволил поместить заметку ни в «Курьере Варшавском», ни в «Курьере Поранном». Только в «Тыгоднике Иллюстрованом» (номер принесла панна Хирш) был напечатан короткий текст Свентоховского, призванный остудить разгоряченные умы: «Мысль, что ищет правду, никогда не прибегает к крайним мерам, но поддерживает даже заблуждающихся, и посему надлежит дать решительный отпор тем, кто в людях, алчущих правды, желает видеть злоумышленников, посягающих на дорогие всем нам святыни. Нет, трижды нет! Нельзя сворачивать с пути, ведущего к правде, под натиском непримиримой лжи, которая обвиняет в злодеянии тех, кто осмелился проявить мудрость».
Однако в «Крае» прозвучали более резкие голоса, бьющие тревогу: «Современный мир нынче склонен поощрять произвол, свободу толкует превратно, в масонском духе: мол, масонство, как-никак, братство вольных каменщиков, — и отравляет душу еврейскими миазмами, а затем и к прискорбным деяниям толкает особ, что, утеряв в сердцах своих буссоль веры предков, словно пресловутые суда без руля и ветрил бороздят океан безбожия. А дух, что нас отравляет, исходит из Вавилона на берегах Сены, в развратных городах Америки рождается и над грязными, как Стикс, водами Лондона распространяет свой яд. Простой же люд, предоставленный сам себе, лишенный поддержки Церкви, нашептываниям нигилистов внимает с охотой, погрязая в трясине греха».
«Ну а вы что думаете о последних событиях?» Отец наливал вишневку советнику Мелерсу, который навестил нас, как обычно, в пятницу. Советник Мелерс помолчал минуту, будто колеблясь, стоит ли подхватывать тему: «Я? Да ведь я среди вас чужак, что может значить мое мнение? Ну, кое-что я слыхал…» Отец не настаивал, но его молчание было столь выразительным, что советник Мелерс отставлял рюмку на стол: «Сердца нынче в смятении. Не только в Варшаве творятся подобные безобразия. В России и в других местах их тоже предостаточно». — «Полагаете, это дело рук нигилистов?» — «Ну, нигилисты народ непредсказуемый, они и на такое способны. Впрочем, не думаю, что это нигилисты». — «Тогда кто же?» — «Господин Целинский, я считаю, причина тут в раненом сердце. И очень одиноком. Нигилисты действуют сообща, если где и швырнут бомбу, все улицы и кафе забросают листовками, в которых еще кичиться станут своим поступком. А тут? Глухое молчание. Это сделал одинокий человек. И найти его будет трудно, потому как тайну свою он хранит в глубине души. И ни с кем ею не делится».
«Будь спокоен! — говорил я Анджею. — Рано или поздно его найдут, ведь такой человек способен и на другие дурные поступки, так что его выследят, увидишь!» — «Разве о нем уже что-то известно?» — не отрываясь от тетради, спрашивал Анджей. «Нет, пока не известно, но погоди, еще немного, и мы будем без опаски выходить на улицу».
«Как я ему завидую, — говорил Ян, когда пополудни мы с ним встретились в Саксонском саду, — как же я ему завидую! Эта поднятая рука, этот камень! А какая вера — горячая, задетая за живое! Какая страстная, рвущая душу потребность в Истине! Завтра такое не будет возможно. Каждый будет верить в то, во что пожелает, ибо по-настоящему никто ни во что верить не будет. Да верь, скажут тебе, во что хочешь! Хочешь в Будду? Пожалуйста. В Иисуса? Еще лучше. В Аллаха? Ну конечно же, верь себе в Аллаха! А как быть с Истиной? — спросишь ты. С Истиной? Государство встанет на защиту всего множества вер, не допуская, чтобы кто-либо с пеной у рта доказывал преимущество одной веры перед другими. Для этого и будет существовать государство, увидишь! Каждый заимеет свою правду, а полицейский будет охранять эту правду от прочих. Всякого, кто всерьез заговорит об Истине, сочтут возмутителем спокойствия. Истинным Богом будет общественная гармония веры во многих богов. Само слово Истина станет неприличным. Истина? Это еще что такое? Какая такая Истина? Ради чего копья ломать? Увидишь, подлинной добродетелью будущего станет равнодушие ко всему, что касается Истины.
А он? Как, верно, колотилось у него сердце, когда он поднимал руку — там, в этом мраке. Можешь себе представить? Темный костел, жуткий страх, аж зубы стучат, ужас, эта поднятая рука, дрожь, тишина… Как я ему завидую… Господи, да это же чудо, что такой человек существует…
Ведь это все равно, как если бы он захотел убить Бога. Страшно! Но сколько более страшных вещей я каждый день вижу в больницах — Иоанна Крестителя, Младенца Иисуса, у Бонифратров. Посмотрел бы ты, как умирает человек! Иногда, когда я возвращаюсь из клиники, мне приходит в голову страшная мысль: если такое возможно, значит, Бог был справедливо распят».
«Знаешь, — отец откладывал очки, когда я вечером входил к нему в кабинет на втором этаже, — скверная эта история, много плохого может за собою повлечь. В Ратуше, очевидно, она пришлась по вкусу, поскольку очерняет всех нас».
Ах, отец, сколько раз я ни вспоминал, о чем мы говорили в тот вечер, столько же раз чувствовал, что тогда… Разве тогда, когда мы сидели и разговаривали у тебя в комнате, в теплом кругу света от лампы, под картиной Герымского «День трубных звуков»[28], на которой черные люди, молящиеся на берегу полноводной реки, склоняют головы перед умирающим солнцем, когда мы говорили о том, что случилось, — разве мы не были тогда объектом чьей-то насмешки?
А под окнами в сторону св. Варвары тянулись толпы. Мы вышли на балкон. Близящаяся ночь показалась мне необыкновенно прекрасной, возможно, прекраснее ночи я в жизни больше не видел. Дрожащие звезды на темнеющем небе над Мокотовом, узенький серп месяца над куполом св. Варвары, улица, заполненная негромкими голосами, торжественная, как в праздник Тела Господня, все еще светилась теплом уходящего дня, хотя дома уже гасли среди неподвижных теней. Никогда еще воздух, словно бы засыпающий на наших волосах, не был так ласков. Мы стояли на балконе — отец, Анджей и я. Тысячи шагов шелестели по брусчатке Новогродской, тихо поскрипывали колеса пролеток, постукивали трости, но в листве деревьев не проснулась ни одна птица и ни одна бабочка не вспорхнула с травы. Ночь над Варшавой была нежная, высокая, а мы стояли на балконе и лишь изредка перебрасывались парой слов, завороженные великим спокойствием, которое медленно окутывало Землю.