«Добро» на сленге чиновников по заграничным делам – это разрешение Большого дома на выезд. «Решение» – официальное дозволение комиссии по выезду при обкоме КПСС, имевшее номер и дату. Оно оказывалось – и нередко – вполне бессмысленным: случалось, пускали сомнительных с официальной точки зрения интеллигентов и не пускали радетелей режима и коммунистов.
Как не вспомнить слова художника Фаворского: «НКВД тоже советское учреждение!»[10]Доходили слухи, что и какая-нибудь пылкая колхозница из этой комиссии могла восстать аж против выбора ГБ: «А чего ему туда ехать!» И вполне лояльный с точки зрения Большого дома человек оставался.
Рассказывают, некоторые искатели истины бились в неотзывчивые овировские двери. Иногда с ними беседовал начальник. Рассказывали, кто-то как-то когда-то сумел чего-то добиться. В 1970-х усталое равнодушие царствовало повсеместно, и даже овировские чиновники могли не захотеть утомительных скандалов. Сейчас, уже много повидав, узнав, прочитав, я думаю, что в деятельности ОВИРа было меньше зловещего коварства, чем советского наслаждения властью, обычного презрения к людям, традиционного «тащить и не пущать». И к тому же еще чудовищный бардак, который в обстановке будничного, совершенно безнаказанного бюрократического произвола вырастал до циклопических масштабов. Бывало, документы просто теряли. Разумеется, когда речь шла об отъезде в Израиль или о диссидентах – людях, для режима опасных, работали безжалостные и умелые профессионалы.
Ожидание было тогда естественной частью повседневности, наши робкие надежды покорно устремлялись к полированным высоким дверям тихих кабинетов, люди безропотно сносили идиотские вопросы, заполняли анкеты и ждали, ждали, ждали…
Чем больше времени проходило, тем все более безнадежно и страстно я алкал этой поездки. И добро бы – как в 1965-м – духовного общения с любимой Францией. Нет, более всего мне хотелось заграничной нетуристической жизни, возможности красиво пожить, что-то купить, быть свободным во Франции, в Париже.
Все время, пока длилось почти двухмесячное ожидание, дядюшка непрерывно присылал мне письма и звонил по телефону, из-за чего я находился в постоянной панике: «переписка с заграницей», не говоря уже о телефонных переговорах, для меня, давно запуганного режимом человека, была непроходящим ужасом. Имея какое-то детское представление о том, как писать письма, чтобы не подвести советского племянника, дядюшка время от времени вставлял в них прокоммунистические пассажи или сетования на тяжелую жизнь при капитализме. Вряд ли это могло внушать доверие тем, кто читал эти письма раньше меня.
Апрельским вечером пришла открытка из ОВИРа: «Прошу позвонить по вопросу получения документов тов. Петровой». Что значит «по вопросу»? Пустили, отказали? Была пятница. Суббота и воскресенье прошли в безумии. Как пишут в романах, «надежда сменялась отчаянием». В понедельник «тов. Петрова» сообщила: можно приехать за паспортом.
Для полной развратной роскоши я решил плыть на теплоходе. Впрочем, билет в Гавр и обратно в отдельной каюте стоил недорого. Сейчас многим кажется: как все было просто тогда с билетами, с визами. Но ведь надо было, чтобы тебя выпустили!
Сейчас мало кто помнит главную графу советского заграничного паспорта: «Разрешен выезд в…….. на срок…… суток». Надо было уехать именно на указанный срок. Приехать раньше – пришлось бы объясняться и возвращать обменянную на неиспользованные дни валюту. А опоздать – тут уж и так все понятно.
Вы могли быть богатым (по тем временам) или бедным, академиком, спекулянтом или дворником, но всем меняли строго ограниченную сумму. Не более двухсот рублей на месяц. Зато по совершенно фантастическому курсу – за рубль больше полутора долларов, стало быть, отличный парижский костюм можно было купить за сто тогдашних рублей. Перевезти же десять рублей, не говоря уже о долларах, через границу – чуть ли не расстрел. Само слово «валюта» ассоциировалось с полным моральным падением и тюрьмой. А наши дорожные чеки меняли безропотно лишь в тех заграничных банках, с которыми у нас были какие-то свои дела. В Париже был такой Banque du Nord на бульваре Осман. Все знали, что через него кормится компартия Франции, его презирали и даже подкладывали бомбы.
Я ждал заветного дня. Стояла знаменитая, по сию пору памятная жара 1972 года. Горел торф под Ленинградом, тянуло сухим, тяжелым дымом, на балконе было душнее, чем в квартире. Я из последних сил дописывал книжку о городах старой Фландрии «Антверпен. Гент. Брюгге» – это меня хоть как-то отвлекало. Дядюшка продолжал писать, сообщал, что встретит меня в Гавре: «По дороге в Париж выпьем кофейку в Руане». Хотелось выть от вожделения.
Порт – на Васильевском, рядом с моим домом. Злая таможенница внимательно рассмотрела содержимое моего полупустого чемодана, с подозрением взглянула на пачки печенья «К чаю». Затем чемодан взял матрос и определил меня в старомодную, с плюшем, полированным деревом и латунью, каюту. Уборная с душем располагалась между двух кают, с мудреным засовом на обе противоположные двери.
Тогда мне казалось – случится настоящее прикосновение к Франции. Приплыть на теплоходе в Гавр, прожить в Париже у родственников месяц, приехав из Советского Союза в разгар брежневского правления, в темную и опасную пору изгнания Солженицына, Ростроповича и многих других достойнейших людей, исходить город вдоль и поперек, побывать в Нормандии и Провансе, а главное – выстрадать эти дни, полные радости и боли, испытать эту странную невозможность прочувствовать вполне естественное счастье собственного существования в Париже. Я ехал, преисполненный восторженных надежд.
* * *
На теплоходе уже была заграница.
Итак, поездка началась с чая в ресторане, где моими соседками за столом оказались советские дамы (наших и иностранцев сажали строго порознь). Пожилая представилась сотрудницей нашего посольства в Лондоне (оказалась машинисткой), другая – женой помощника нашего военного атташе в Париже. Говорили светски и очень осторожно. Главный пафос такого рода бесед тогда состоял в сокрытии своего восторженного отношения к загранице и демонстрации причастности к ней. Огни «Лермонтова» пропали из виду. Кто мог тогда подумать, что роскошный теплоход скоро позорно сядет на риф где-то около Новой Зеландии!
Утром в высоком синем, вовсе не северном небе жадно орали чайки, летевшие за теплоходом в ожидании, когда начнут выбрасывать помои. Народу было до смешного немного. Старательно загорали африканцы, хвастаясь «бронзовеющей на глазах» кожей. «If I have a girl…» – мечтательно говорил один другому.
Оказалось, самые невероятные отроческие мечтания иногда сбываются. Четверть века назад, в детском бреду, шагал я по дачному саду, лихорадочно воображая себя «на палубе пакетбота», плывущего «за границу», и это имело не большее отношение к реальности, чем любимая игра «во все волшебное». И вот – пожалуйте!