В конце концов мистер Доджсон объявил, что начал записывать историю. Сказал, что ни на минуту не перестает о ней думать, а потому, к счастью, все помнит. Еще он сказал, что писать ее совсем не то, что рассказывать. У него уже были опубликованы несколько стихов и коротких, простеньких рассказов под именем Льюис Кэрролл. Но они совсем не походили на эту историю. Хоть она и писалась только для меня и больше ни для кого, мистер Доджсон считал, что история все равно потребует много времени. Когда начинаешь излагать различные сюжеты на бумаге, объяснил он, они порой заводят тебя в такие дебри, о которых раньше и не помышлял.
Тогда смысл его слов был мне не совсем ясен, но, раз он все-таки начал писать, ломать голову над объяснениями мистера Доджсона мне не хотелось. Я решила, что соображу все потом, когда прочитаю сказку, когда увижу на бумаге свое имя, принадлежащее девочке, с которой происходят приключения в фантастическом подземном мире. Я знала, что никогда не расстанусь с этой сказкой. Я спрячу рукопись в шкатулку красного дерева, украшенную кусочками обкатанного морскими волнами стекла, где я хранила свои любимые вещи: жемчужный браслет, подаренный мне бабушкой в тот день, когда я родилась; совершенно черный круглый голыш, некогда найденный мной в Медоу; розовую шелковую нить, вплетенную в упавшее с дерева гнездо, которое я обнаружила в саду; чайную ложку — ею пользовалась королева, когда они с принцем Альбертом приезжали в дом декана, чтобы навестить принца Уэльского. (Правда, если честно, я не вполне была уверена, что это та самая ложка, но я взяла ее с подноса, на который составляли посуду со стола после их отъезда, так что в принципе она могла быть той самой ложкой.)
Они заводят тебя в такие дебри, о которых раньше и не помышляя.
Так случается в историях, так случается и в жизни. То же самое происходило и со мной этой зимой: я как бы уже и снялась с якоря, но еще не причалила к берегу. Я чувствовала неудовлетворенность, все чего-то ждала, вот только чего именно, не знала. Вообще казалось, что в состоянии ожидания пребывали все и всё. Все были слишком рассеянны, чтобы поступать как надо. Огонь в каминах не разгорался, слуги во время обеда исчезали за дверью, письма отправлялись, но не доходили до адресатов.
Наша семья не стала исключением. Ине исполнилось четырнадцать лет, ей выделили отдельный будуар и личную горничную. Ина была не по возрасту высока и невероятно худа. Приехавший домой на Рождество Гарри держался в ее присутствии весьма неловко, словно не знал, с какой стороны подойти к этому странному существу, которое некогда являлось его сестрой. Вообще нам, сестрам, от Гарри никогда не было толку — мы не умели играть в крикет и нас не интересовали разговоры об «отличных ребятах» в его школе, — однако в этот год пропасть между нами увеличилась еще больше. В основном Гарри проводил время с папой, поскольку Прикс понятия не имела, что с ним делать. Теперь, когда он перерос ее, она робела в его присутствии.
Я внешне, к своему величайшему облегчению, осталась прежней. Каждый день, изучая себя в зеркале, я с трепетом выискивала признаки своего превращения в леди, но, к счастью, их не обнаруживала. Правда, волосы мои наконец стали чуть длиннее и пышнее на концах, но я по-прежнему носила над синими глазами черную прямую челку, закрывающую лоб, а мой подбородок по-прежнему оставался остроконечным. Постройнее, я, однако, не выросла высокой, как Ина. Все мои платья были мне пока впору, а это означало, что мне, хотя бы еще какое-то время, не наденут корсет. (Ина, впрочем, никогда не жаловалась на корсет, ибо благодаря тугой шнуровке, ее лицо еще больше бледнело, что было в то время модно.)
И все же иногда по ночам, лежа в детской и прислушиваясь к равномерному дыханию Эдит, к тихому похрапыванию Роды и едва слышному бормотанию Фиби, я завидовала, что у Ины своя отдельная комната. Я жаждала личного пространства, чтобы продолжить изучать себя — не только свою внешность, но и собственные реакции на некоторые идеи, на новые, незнакомые мне раньше, желания. А не это ли, думала я тогда, и называется взрослением?
Эдит в свои девять была почти с меня ростом. С густой копной рыжих волос и белой кожей, она превращалась в настоящую красавицу. Однако в отличие от Ины собственная внешность ее, по-видимому, не заботила. Красота была ее естественным состоянием. Она снизошла на нее свыше, как бабочка, опустившаяся на плечо. Эдит неизменно оставалась добродушно-веселой и беззаботной.
Теперь я обращала внимание на мистера Доджсона еще больше, чем прежде. Я помнила о его возрасте и занималась глупой калькуляцией, например: если мне, когда мы познакомились, было пять, то ему, выходит, двадцать пять. Сейчас мне десять, почти одиннадцать, а ему всего тридцать один. Разница между тридцатью одним годом и одиннадцатью почему-то представлялась мне гораздо менее значительной, чем разница между двадцатью пятью и пятью. Почему, я понять не могла.
Внешне он совсем не изменился. Ну разве что стал ходить чуть более скованно, однако никаких других перемен я в нем не замечала. Обращая особое внимание на его возраст, я также уделяла внимание внешности мистера Доджсона и постоянно сравнивала его с другими знакомыми мне мужчинами, словно они участвовали в каком-то соревновании. Например, волосы мистера Доджсона так и остались длинными, вьющимися и светло-каштановыми. При сравнении его с мистером Даквортом, у которого волосы на макушке начали редеть, мистер Доджсон для меня представлялся героем любовного романа.
Сравнивая мистера Доджсона с мистером Рескином, становящимся с каждым разом, как я его видела, все полнее и полнее, я использовала эпитет «стройный». Мистера Доджсона можно было представить верхом на белом коне — мечтатель, Дон Кихот верхом на Росинанте, слегка подавшись стройным телом вперед, отважно скачет навстречу ужасным великанам. Мистера Рескина же я видела лишь Санчо Пансой со свисающими по бокам искусанного блохами мула толстыми ногами.
Одежда мистера Доджсона тоже ничуть не изменилась (недавно я решила, что его вечные перчатки — признак постоянности и утонченности его натуры); впрочем, что касается одежды для джентльменов, то это обычное дело. Мода постоянно меняется только для дам. В эту зиму 1863 года юбки, которые всего несколько лет назад имели форму колокола, стали пирамидальными и такими широкими, что, к большому неудовольствию Балтитьюда, которого повысили от конюха до кучера, только одна или в лучшем случае две дамы могли уместиться в экипаже. Поэтому, доставляя дам на приемы и обратно, ему приходилось делать по нескольку ездок.
И все же главное, чем запомнилась мне эта зима, было плохое самочувствие мамы. К тому времени я уже знала, что дети появляются из материнских утроб, поэтому матери, ждущие младенца, всегда бывают толстыми. Обычно мама, ожидая ребенка, почти вплоть до появления малыша вела активный образ жизни. Но на этот раз все было не так. Теперь она по нескольку дней не выходила из своей комнаты, где с лицом землистого цвета, с тусклыми, примятыми волосами полулежала в шезлонге у камина. Хоть это обстоятельство, само собой, и омрачало жизнь нашего семейства (просто уму непостижимо, насколько мы зависели от ее энергии и решительности; без них, без ее указаний мы, казалось, просто шли ко дну), в нем было одно преимущество.