@
Проснулась я в другом помещении, похожем на обыкновенную комнату. Люстра из трех плафонов, расписанных золотистой краской. У изголовья примостилась тумбочка с одинокой красной гвоздикой в заляпанном кувшине. Высоченная кровать со сложной конструкцией, гипс и… окно, а за ним рыжее дерево. Я его сразу назвала своим. Оно было весточкой оттуда, где гуляла скромница осень и бесновалась жизнь…
@
Уставившись в потолок, я в сотый раз пыталась вспомнить, кто я на самом деле, притворяюсь ли, отзываясь на имя Ева, и что еще есть у людей, позабывших часть своей жизни, кроме них самих. Еще мне хотелось знать, почему я отказываюсь верить, что великан — не убийца кузнечиков, а мой муж и зовут его Артур. В голове пунктиром бежали картинки: черта — событие — точка — провал. Искаженное лицо мужчины и женские руки. Салон «скорой». Провода и жужжащий прибор. Опять провал, похожий на тоннель. И снова тот же мужчина. Я узнаю в нем великана. Он задает одни и те же вопросы. Я перестаю слышать его голос, он нелепо размахивает руками и закатывает глаза.
Меня раздевают в узком синем помещении. Строгие мужские руки режут одежду. Резкие незнакомые запахи. Коридор, похожий на лабиринт. Рядом бежит великан. Он в сотый раз называет себя Артуром и настаивает на факте нашего супружества. Я не выдерживаю и начинаю плакать. Мне не хочется называть его этим именем. Картинки плывут по реке, а я лишь сижу на берегу и читаю их.
@
Признаться честно, великан был вовсе не уродлив, а совсем наоборот — от него веяло уверенностью красивого, знающего себе цену мужчины. Странно, абсолютно чужой человек утверждает, что он мой муж! Я искала в себе хотя бы крупицы чувств к нему — не могли же они испариться. Но их не было, по крайней мере при поверхностном осмотре. А глубже копать не хотелось.
Он приходил редко, всегда ухоженный, со вкусом одетый, благоухающий дорогим парфюмом. Почему-то всегда приносил одну красную гвоздику и ставил ее в казенный кувшин. Сосчитав гвоздики, можно было бы определить количество его посещений.
Великан неловко здоровался, присаживаясь на краешек кровати, и заводил одну и ту же песню. Я отворачивалась и молча рассматривала паутинку трещин на стене. Он взрывался, обвинял врачей в неумении лечить, в грубости и невнимательности к его персоне, а меня — в нежелании войти в его положение. Он устраивал сцены. Это выглядело некрасиво и совсем не к месту. Я страдала от неловкости за него. Спасали лекарства. Большую часть суток я спала, в остальное время безучастно молчала. На то были две причины. Первая: заговорив, мне бы пришлось объясняться с этим странным типом, чего делать категорически не хотелось. Кроме того, его присутствие мешало сосредоточиваться на важных отрезках моей собственной жизни, которые чудом уцелели в памяти. Вторая и более веская причина — факт отчетливого понимания проклятого диагноза: амнезия, частичная потеря памяти, превращающая человека в овощ. Моя память теперь напоминала шахматную доску с неровными клетками — узкими белыми, наполненными давними событиями, которые я помнила до мельчайших подробностей, и черными зияющими дырами провалов.
Иногда из провала доносился нарастающий крик младенца. Когда он достигал самой высокой ноты адского звукоряда, я вспоминала, что потеряла самое важное, ради чего жила. Размазанная по кровати невыносимым звуком, я пыталась сопротивляться, но все мои потуги были безрезультатны. Плач давил на барабанные перепонки, лишая слуха и сводя с ума.
Мне было худо. И дело не в наркотиках, которые спасали на некоторое время, и уж тем более не в моей неподвижности (неподвижность можно пережить, если есть надежда обрести прежнюю жизнь) — дело в несчастье, с которым я отчаянно пыталась справиться. Казалось, если получить ответ на вопрос «за что?», придет некоторое успокоение, пусть даже это «за что?» окажется наказанием за грех… Я была готова искупить его любым способом, но что именно нужно было совершить, чтобы получить такую кару? Оставалось только предполагать, теряясь в догадках. В голове ненадолго вспыхивали незначительные фрагменты, обрываясь на самом важном… Мучил еще один важный вопрос: та женщина с места происшествия утверждала, что моя малышка попала в надежные руки… Но разве есть руки надежнее материнских? Пусть бы мне кто-нибудь ответил на этот вопрос.
Впадая в прострацию, я видела запутанную кишку коридора, подсвеченную тусклыми лампами дневного света, операционную и назойливого слащавого типа, называющего себя моим мужем. Я презирала его, не пытаясь разобраться за что.
Жизнь теряет смысл, когда исчезает любовь. У меня ее не было. Ни малейшего желания любить или быть любимой. Биологическая сторона моего существования выглядела непривлекательно и болезненно, а другой не существовало, если только ее не заменяли капельницы. Лекарства выравнивали восприятие, делая больничные будни одинаковыми и предсказуемыми. Хотелось умереть. Появилась даже зависимость от смерти. Каждое утро я ловила себя на мысли, что жду ее, как обезболивающего. Но она не торопилась.
@
Заговорила я в одно из серых больничных воскресений. Определить выходные дни можно было по колокольному звону местной церквушки и по времени раздачи завтраков. Их приносили позже обычного, добавляя к рациону какую-нибудь ерунду: большую соевую конфету или ломтик соленого огурца. Кормить приходили неразговорчивые сестры милосердия в белых накрахмаленных косынках с красными крестами. Чаще других — потная толстуха с двумя подбородками и криво обрезанной челкой. Не здороваясь, она долго молилась, опустив голову, а затем, перекрестив тарелку, принималась вталкивать в меня еду. В то воскресенье я проснулась под утро, медленно выплывая из липкого небытия. Впереди меня ждал еще один день, ничем не отличающийся от предыдущего, если только отчаянным звоном колоколов да угрюмой толстухой. Вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь заглянул в эту палату — просто так, ни с того ни с сего, — притащив с собой запахи улицы и еще чего-нибудь… Например, большую чашку капучино с сердечком и обязательную слойку, посыпанную сахарной пудрой. Внутри поднималось приятное волнение. Я рискнула предположить, что некто обещал меня навестить, а я по обыкновению забыла. Тем лучше, пусть будет сюрприз, я согласна, лишь бы день этот закончился быстрее.
За окном кружился печальный московский снег. Мое дерево еще не до конца потеряло листья. Пожухшие и сухие, они дрожали от ветра, едва держась на тонких хилых черенках. Хлопнула форточка. Поежившись, я натянула на себя тонкое больничное одеяло. За окном разворачивался целый спектакль: порывистый, шальной ветер на мгновение прильнул к дереву и, качнув его, все же сорвал последние листья. Они поддались невидимой мелодии и понеслись вместе со снежинками, создавая разноцветные воронки. Свежая акварель растекалась по стеклу, словно чья-то незримая кисть, наполненная охрой и белилами, коснулась влажной поверхности и растеклась по ней, вовлекая в себя новые и новые оттенки.
В детстве я часто одушевляла предметы — так было легче переваривать ежедневные открытия. О них стоило рассказывать краскам, уж они-то умели выложить на бумагу незамысловатые сюжетцы…
Улыбнувшись, я дала себе слово, что, как только зима соберется покинуть окно моей палаты, я обязательно поправлюсь. С этой мыслью я задремала.