Мне оставалось только не выпускать из рук золотые углы иконы Святой Девы и следить за свёртком, в котором теплилась беспомощная жизнь. Тут краем глаза я заметил Жана-Люка, который неподалёку барахтался в волнах, он очень плохо плавал. Я попытался направить икону в сторону тонущего друга, и это мне удалось. «Хватайся за меня!» — крикнул я. Тот, с полным ртом воды, проявляя неуместное великодушие, пробормотал: «Non, non… Вместе… утонем!» Я только прохрипел: «Смотри, за что я держусь». Не знаю, что там увидел Жан-Люк, в очередной раз вынырнув на поверхность и выдавив из себя струю грязной ледяной воды, но он обхватил меня чуть выше пояса, и мы поплыли, зачем-то болтая ногами: нас несло чудесным образом, невидимой силой, а мы только мешали движению. Противоположный берег был крутым, и тот, кто переплыл Березину-Стикс, становился хорошей мишенью для русских пушек и ружей, пока медленно, скользя и падая, карабкался вверх.
Не знаю, видна ли была с русского берега моя икона, всё же оклад у неё золотой, заметный, хотя и закрытый наполовину свертком с младенцем. Кстати, он ни разу не пискнул за всё время. Возле самого берега меня всё же достала прицельная или шальная пуля. В левом плече стало сначала судорожно больно, а потом горячо. Русские пули заметно крупнее наших, и раны от них — страшнее и опаснее. Не помню, как я сумел вскарабкаться на берег, не выпустив из руки ни младенца, ни иконы. Но тут я увидел, что внизу корчится от боли Жан-Люк. Его ранило в ногу, и вода вокруг его сапог медленно краснела. Оставив в яме икону с младенцем, я скатился к кромке воды, и мы вместе, цепляясь за обледеневшую глину, поползли вверх. Казаки постреливали с левого берега уже редко и неохотно, как бы в никуда. «Лежачего не бьют», — думал я, а мы ведь «лежали». Я уверен, что кое-кто из русских тогда даже молился о нас, чтоб нам дотянуть до безопасного места. Поверженного врага часто бывает жалко, и хочется проявить великодушие, чтобы полнее ощутить моральную победу над ним. Вытащив Жана-Люка на ледяной берег и укрывшись с ним в яме, я засунул младенца за пазуху на место иконы и, как безумный, под свист пуль, стоны раненых и ржание ополоумевших лошадей начал целовать изображение Святой Девы. Я был уверен, что Она — наша спасительница. Вновь пристроив на груди чудесный образ, я спрятал под шинель младенца, и мы, соорудив самодельные костыли для Жана-Люка, «побежали» догонять какой-нибудь обоз, в котором можно было бы найти лекарства, чистые бинты, сухую одежду, платки, шали, чтобы перепеленать ребёнка и завернуть икону.
Младенец оказался девочкой, примерно полугодовалой. Остальное вы знаете. Поскольку утонувшая женщина не успела назвать имя ребёнка, мы с Жаном-Люком, не сговариваясь, назвали её Мари — в честь знаменитой маркитантки, которой посвящали стихи самые известные французские поэты[43]. Позже, уже во Франции, назначили ей и день рождения — переход через Березину. Конечно, пришлось на полгода омолодить её, но ведь это была дата её второго рождения! Так вот получилось, что я заявился домой раненым, с младенцем и иконой, которая стала мне дороже всего на свете.
Да, Березина! В течение долгих лет Жан-Люк, представляя меня своим знакомым, добавлял со значением: «Господин Ронсар — один из немногих, кто дважды перешёл Березину!» Я не оставался в долгу: «Ты тоже перешёл через неё!» Мой друг не уступал: «Я перешёл благодаря тебе». Дальше препираться не имело смысла, и мы начинали общий разговор с новыми знакомыми.
III
Мы оказались в расположении австрийского корпуса Шварценберга, прикрывавшего отход корпуса Ренье на Варшаву, а там попали сначала к венграм. Среди австрийцев был венгерский гренадерский батальон, которым командовал австриец Kirchebetter (так записал Жан-Люк), и 34-й или 32-й, не помню точно, пехотный полк под командованием венгра Эстерхази. Австрияки величали его Fürst'ом — князем.
Раны у нас оказались серьёзными, тем более, что мы не получили своевременную помощь врачей сразу после Березины. Хорошо, что обошлось без гангрены, но оба были близки к этому. Жан-Люк не мог ходить без костылей, и каждый шаг отдавался в ноге страшной болью, что было видно по его искажавшемуся то и дело лицу, я же с ребёнком на руках не мог стать опорой для него.
Сказать, что мы с ним бесконечно благодарны венграм, значит, ничего не сказать. Глядя на наше бедственное положение, они нашли для нас повозку, чтобы Жан-Люк мог наконец-то дать отдых раненой ноге. Для меня, вернее, для малышки Мари в каком-то селе обнаружили люльку, и я пристроил её рядом с моим товарищем. Но этого мало: они выделили провожатого, проделавшего с нами немалый путь до самого походного лазарета — бравого гренадера Иштвана,
черноволосого со светло-голубыми глазами. Мне запомнился этот контраст. Когда видишь чёрную шапку волос на голове, то невольно ожидаешь увидеть под ней чёрные или карие глаза. А тут — небесная синева. Правда, больше я у венгров не встречал такого сочетания.
Жан-Люк тут же начал учить венгерский язык, решив, что станет одним из тех редких французов, которые хоть немного болтают по-венгерски. Говорить он не заговорил, а вот несколько слов выучил. Одно запомнил и я — szervusz! Так они здороваются, если на «ты». А запомнить легко, потому что в нем слышится что-то латинское. Но, вообще, надо сказать, что язык трудный, непривычный, и латинских слов я больше не обнаружил.
И вот мы наконец в полной безопасности, в крепости Коморн, как её называют австрийцы, а венгры именуют Комаром[44]. Стоит она на месте впадения реки Ваг в Дунай. Мы рады: нам не надо голодать или есть что попало, у нас достаточно прозрачнейшей воды и хорошее венгерское вино, чистая одежда (как я по ней соскучился!), врачи, заботливо ухаживающие за героями перехода через Березину.
В Комаром мы добрались уже выздоравливающими. Жан-Люк ходил ещё на костылях, я разрабатывал руку, которую с трудом мог поднять на уровень плеча, а Мари начала толстеть на глазах; особенно быстро полнели ножки. Молоком её поили вдоволь, сёстры милосердия не отходили от моей приёмной дочурки. Они настояли на том, чтобы она осталась с ними в лазарете, а я лишь навещал её при желании.