– Вы и сейчас в них не верите? – поинтересовался Феликс Эдмундович. – Несмотря на ваше открытие?
– Ну, это… Очевидно, вы правы. Сменив гипотезу, нельзя рассуждать, как прежде. Когда исходишь из того, что 1=1, это одно, но когда Вселенную можно объяснить, лишь имея в основе 1=3, то, конечно… То, что в мире, где 1=1, абсурдно, то совершенно естественно в мире, где 1=3.
– Мы явно продвигаемся вперед. Но я не на это хотел обратить ваше внимание. Кстати, о чудесах, вы ничего не заметили? Нет?
– Не могу сказать, что…
Петр Петрович взглянул на Ильича, который, плотно обхватив себя руками, склонив набок бородку, напоминая зловещего гнома, не лишенного, однако, чувства юмора, казалось, искренне забавлялся происходящим.
– Мы плохо понимаем чудеса, – снова заговорил Феликс Эдмундович, – потому что смотрим на них с антропоморфической точки зрения. Позвольте мне, наоборот, взглянуть на них как на улики – простите мне этот профессиональный перекос. Чудо – это то, что нас удивляет. Но Иисус Христос пришел из мира, где то, что для нас является необычным, – обычно. Нас удивляет, когда мертвец воскресает. Ему же было поразительно видеть, как люди умирают. Нас удивляет сила веры у некоторых людей. Он удивлялся всеобщему неверию. Добавьте к этому, что Он хотел если не удостоверить Свою личность, то по крайней мере дать людям возможность узнать Его. А ведь Он еще и жалел их, Его приводили в возмущение их страдания, смерть… Он легко мог бы справиться со всем этим, творя чудеса. Однако Он сделал относительно мало, часто заставляя себя упрашивать. Невероятно вовсе не то, что Иисус Христос творил чудеса, а то, что Он не творил их гораздо больше. Все это отметили евангелисты, но еще более ясно об этом говорил реакционный писатель Федор Михайлович Достоевский. Чем Сатана пытается искушать Иисуса? Превратить камни в хлебы? Чудо. Броситься вниз с крыши Храма и не разбиться? Чудо. Царить силой волшебства над миром? Чудо. Мы должны представить себе Иисуса, ежесекундно преследуемого искушением сотворить чудо. Он исцелил десять прокаженных, но их было десять тысяч. Он воскресил Лазаря, но в Израиле люди умирали ежедневно. Иисус только и делал, что запрещал Себе творить чудеса. Поймите, что для Него, создавшего этот мир, сделать из двух рыб пять тысяч было не сложнее, чем нам умножить две тысячи пятьсот на два. Надо уяснить себе, что, воплотившись, Логос оказался в положении секретного агента, заброшенного со спецзаданием. Каким? Вот вопрос. В любом случае, секретным. Он сам сказал, что мог бы избежать казни: по одному Его слову к Нему на помощь были бы посланы двенадцать легионов ангелов. Но Он не стал просить Центр о помощи. А ведь Он не хотел быть распятым. Он сам говорил и об этом. Если вас это интересует, я могу указать вам точное место в тексте. Чем вызвано такое поведение, совершенно не понятное для непрофессионала? Тем, что тайна составляла неотъемлемую часть Его задания. Фарисеи кричали Ему: «Сойди с креста, если можешь!» Конечно, Он мог. Но Он не сошел. Потому что тем самым Он раскрыл бы тайну. А это провалило бы Его миссию. Когда я засылал к Колчаку своего шпиона, а Колчак сажал его в тюрьму, шпион, даже имея возможность связаться со мной, не просил меня прислать ему на выручку Красную Армию, потому что, если бы его послание перехватили, задание было бы провалено. Шпион умирал, не сказав ни слова. Если что его и беспокоило, так это почему я ничего не делаю для его спасения. А я ничего не делал потому, что польза от раскрытого агента равна нулю. (Феликс Эдмундович говорил бесконечно терпеливым тоном, словно имел дело с умственно отсталым.) Не знаю, понятно ли я изъясняюсь: я не привык разговаривать с учеными.
– Я прекрасно вас понимаю.
– Хорошо. Как видите, секретность имеет первейшее значение. Отец соглашается, чтобы Сын умер на кресте для того, чтобы сам факт, что Он – Сын, не был раскрыт, раскрыт до времени, а ведь Он – единственный повелитель времени. Замечаете? Но вернемся к чудесам, начнем с самого первого. В Кане Галилейской не хватило вина. Мария обеспокоена, зная, что Сын может спасти положение. Но Он сначала отвечает ей: «Еще не пришел час мой. Я даже не приступил к выполнению задания. Как же ты хочешь, чтобы я раскрыл карты, показал, что могу превращать воду в вино, ибо и вода, и вино принадлежат мне, и мне так же просто превратить одно в другое, как сказать: „Вот вода, простите, я хотел сказать вино". Ты разве не понимаешь, что я выдам себя?» Однако Он делает это, потому что невозможно исполнить какую-либо миссию, не выдавая себя на каждом шагу; потому что, не рискуя выдать себя, невозможно ничего сделать; потому что бывают моменты, когда приходится браться за нож, или за телефонную трубку, или попросту рыться в корзине для бумаг. Но важно, чтобы такие моменты были сведены до минимума. И вот это-то искусство, это чутье, эта профессиональная тяга к минимальному особенно ярко выражены в Священном Писании. Сын ставит на ноги паралитиков, возвращает зрение слепым, воскрешает мертвых, да, но с какой сдержанностью! Только по просьбе. И очень часто призывая к соблюдению тайны: «Не говори никому об этом. Храни твой секрет». И лишь иногда: «Покажись священникам». Как будто сообщает пароль. Вполголоса. Всегда вполголоса. Почему? Очевидно, потому что без тайны не было бы и тайной миссии. Он мог бы сказать: «Я – Мессия. Доказательство? Сейчас я велю этой горе обрушиться в море…» И гора тотчас обрушилась бы в море, ибо, когда я хочу щелкнуть пальцами, я щелкаю. (И он щелкнул.) Но Он не сделал этого. Почему? Даже Своим агентам, которых Он набирал по одному для того, чтобы Его миссия продолжалась и после Него, Он говорил о Себе лишь намеками, вопросами. «Как вы думаете, кто я?» «Это ты сказал». «Мой отец» – да. Но никогда открыто: «Я – Сын Божий». В лучшем случае: «Я – Сын Человеческий». Почему? У богословов есть готовый ответ: чтобы не попирать нашей свободы. Точно, но что это значит? Разве мы останавливаемся перед тем, чтобы попрать чью-либо свободу ради его же блага? А ведь у него в руках было благо абсолютное.
В этот момент изможденный аскет и его кругленький вождь, раскачивавшийся на стуле, обменялись таким странным взглядом, что Петр Петрович поежился от суеверного страха. Теперь он вовсе не был уверен, что эти двое – такие же люди, как и все.
– Тут, профессор, нам следует вернуться – не знаю, говорите ли вы об этом на своих лекциях, – к истории творения. Любое творчество предполагает определенный риск. Леплю ли я горшок, сочиняю ли поэму, я всегда рискую испортить этот горшок или эту поэму. С другой стороны, творчество означает, что творению дается шанс. В противном случае это не творчество, а производство. Шанс дается любому творению, даже неудачному – выродку, уроду. Бог – не промышленник. Бог – поэт, Он не зачеркивает написанное. Вы вот только что подумали, кто мы такие? (Петр Петрович почти не удивился, что его мысль так легко угадали.) Мы – Владимир Ильич, я и кое-кто другой – Риск Божий.
Вы можете сказать, в некотором смысле, что Он всемогущ, но в один прекрасный момент, возможно в момент расстройства, Он отказался от Своего всемогущества, и мы воспользовались этой лазейкой. И вот мы здесь. У нас тоже есть шанс. У нас есть шанс победить Его. Он Сам дал нам его. А коль скоро мы Его ненавидим, мы не преминем воспользоваться оказией, которую Он по наивности Сам нам предоставил. Понятно я говорю? Вы за мной поспеваете?