Но никто не кричал, никто костьми не ложился, все нетерпеливо готовились побеждать, не подозревая, что за четыре с лишним года в землю будут уложены кости двадцати миллионов человек…
…Когда была объявлена мобилизация и Георгия приписали санитаром-носильщиком в один из пехотных полков, дед сказал:
– Ты бы, Гёрка, со своими дамами перед отбытием разобрался. Вдовушке деньги, чай, нужны, а Регине Дмитриевне… она сама, по видимости, не знает, что ей нужно… да ведь что-то же нужно… Жаль, однако…
– Что жаль?
– Ведь как оно было: я на войну с турками уходил – Анисья моя у стремени шла, провожала… Николаю, отцу твоему, когда на службу уходил, молодая жена не менее версты сопутствовала, хоть и тяжко ей было идти, тобою была брюхата. А ты поедешь, никакая казачка не проводит, вслед эшелону не заплачет.
– Ты проводишь.
– Не то… совсем не в счет… И правнука или правнучки теперь вряд ли дождусь… Нескладно это!
И Георгию стало совестно: отчего он никогда о таких простых, насущных вещах не задумывался, жил лишь собою, своими устремлениями? А дед терпеливо ждал, пока внук натешится борцовскими забавами, пока станет прима-стивидором, пока до Херсона доплывет… И мечтал, оказывается, о продолжении бучневского рода… но помалкивал, давал время найти фарватер…
– Ничего, дед, как отвоюем – все отлажу. И казачка появится, и правнучка, и правнук.
– Дай-то Бог! – вздохнул Бучнев-старший. – Только не выхваляйся, едучи на рать… А гарему твоему я в случае чего помогу, не сомневайся, – вдруг засмеялся: – Вот ведь как странно мусульманство бабушки в замашках внука сказалось: одну любит, с другою тешится.
Так же неожиданно загрустил:
– Часто теперь думаю: зря принуждал Анисью креститься. Она, бедняжка моя, стремилась стать истинною христианкой – да ведь свинину так на дух и не переносила, а при малейшей напасти из сердца вырывалось «Иншалла!», а не «Господи, помилуй!». Зачем же непременно нужно было либо ей в православие, либо мне – в ислам? Неужели ж нельзя было по-разному молиться, но жить в любви и согласии, которые между нами с первого дня сложились?
Что же должна была – по планам Георгия – вместить в себя прощальная встреча с Людочкой?
Первое и главное: торжественное вручение денег. Той самой суммы, что оговаривалась в начале их связи, из расчета тех самых двух лет. Поскольку между уходом на войну и уходом «на сторону» разница огромная, то толстая пачка денег будет несомненно воспринята милой вдовушкой как нежданный подарок.
Второе и немаловажное: сердечное спасибо за приятные часы вдвоем.
Наконец, третье, финальное: несколько приличествующих случаю Людочкиных слезинок, сдержанно-взволнованное покашливание его самого, бравого санитара… На этом, собственно, все…
Но хозяйка пансионата продемонстрировала, что мужчина может лишь полагать – располагать же ему не дано. Встречен был Бучнев заправским бабьим воем: «Обрили моего солдатика!», «Идет мой миленький кровушку проливать!», а распределенный по окрестным дворам хор-миманс соседок дружно подскуливал и синхронно утирал глаза уголками праздничных платков и краешками нарядных шалей.
В гостиной манил накрытый стол, и как Георгий ни отнекивался, но три бокала вина принужден был выпить. Сказалось длительное воздержание, вино ударило в голову… жгуче захотелось кульминации прощания… во время которой Людочкины стоны далеко разносились из неплотно прикрытых окон спальни, вызывая у хора-миманса непритворное сопереживание. Улыбались, прикрываясь все теми же уголками и краешками, понимающе кивали: «Что ж, этого дела мужикам перед злюкой-разлукой надолго вперед надобно».
Чуть хмельной от выпитого, чуть утомленный теребливыми Людочкиными ласками, Георгий, прижимая к груди бадью астр, спешил к любимому и ненавидимому «дому Сантиньева».
Но ведь говорят, что во хмелю люди веселеют, после пылких свиданий летают… так почему же грустно настолько, что обычные его шаги-прыжки стали шагами-рывками, шагами-обрывками?..
Почему обрывками стали казаться теперь дни от тюльпанов до астр?
– Где ты пропадал?.. Астры зачем? Я их раньше любила, теперь тюльпаны, но доживем ли до них?.. Раздевайся, на меня не смотри, ты совершенен, а я – нет. Хотя теперь это уже не важно, все мы скоро погибнем, я это точно знаю… Иди же… не надо быть осторожным, беречь меня – если даже будет больно, пусть – боль запомнится надолго…
– Почему ты того, что сейчас, так боялась? Ведь все было предопределено с первой минуты – и столько времени потеряно из-за…
– Глупость, глупость ужасная… Война должна была случиться, чтобы поняла, как это безумно страшно – тебя потерять, даже не прижавшись ни разу… Да и боялась тебе не понравиться… Только ты мог это терпеть и прощать…
– Да полно каяться, теперь-то я понимаю, что такое счастье не дается ни за силу, ни за ум – только за смиренное ожидание. Видишь, насколько другим ты меня сделала! Но все же, почему так боялась не понравиться?
– А могла ли не бояться после того, как муж предпочел мне не другую, а другого? Ушел бы к сопернице – утешала б себя, что разонравились ему блондинки и теперь влекут брюнетки. Не пухленькие, а плоские. И не покладистые, как надоевшая жена, а тигрицы… Но ежели соперник – в каких романах такое описано, у какого священника утешение искать? Тут уж не уничижение паче гордости, а самотоптание паче уничижения. Как не решить, что самая никчемная, коль скоро он, пробыв со мною, отвратился от всех женщин разом? Да от такого любой комплимент потом кажется фальшивым, любая попытка ухаживания – недоброй.
– Но любовь того поэта…
– Ох, милый, там поистину слепой вел слепого… А ты кинулся ко мне с такой радостной тягой к моему телу, не способному дать наслаждение…
– Молчи! Никогда так о себе не думай! Подумаешь – и в эту же самую секунду австрияк или немец в меня прицелится.
– Господи, что ты такое говоришь! Конечно, теперь не подумаю…
– Это чудо, что ты приехала тогда на пляж!.. Как странно: гордиться тем, что высечен из камня, – и в единый миг сделаться песком, который ты из ладошки в ладошку пересыпаешь…
Вдруг захотелось произнести что-то вроде рыцарской клятвы:
– Я верну тебе трон, моя Регина, моя королева!
– Уже вернул…
На рассвете они молились перед иконою в ее спальне, и Богородица словно венчала их жалеющим взглядом, а Младенец смотрел с той серьезностью, с какой смотрят на новобрачных присмиревшие в церкви деревенские ребятишки.
Время на передовой – это светлые и темные длительности, только что по привычке называемые днями и ночами. Впрочем, ночь – и не длительность даже, а мгновение между быстрым погружением куда-то и быстрым выныриванием откуда-то.
Расстояния же на войне существуют только на штабных картах, а для шагающей в прохудившихся сапогах пехтуры они лишь марши: то на запад, то на восток; то от Львова, то на Львов.