Каждый день, в тот час, когда солнце наваливается на спину, я иду на пляж.
Мое тело стало таким, каким было до Надин, до того, как наросла плоть, задушившая Надеж. Я хороша, как в двадцать лет.
Я каждый день, даже если солнце греет слабо, натираю спину кремом и по-прежнему не дотягиваюсь; и всякий раз в это самое мгновение сердце начинает колотиться, чувства обостряются. Я научилась держаться прямо, двигаться уверенно. В моих жестах нет и следа признания в одиночестве. Я тихонько растираю плечи, шею, лопатки, мои пальцы медлят, но без малейшего намека на двусмысленность… и я вспоминаю его голос. Его слова, произнесенные семь лет назад, когда я приехала сюда спасаться от жестокости Жо.
«Давайте-ка я вам помогу…»
Но слышу у себя за спиной совсем другие слова: разговоры сплетниц, болтающих по мобильным телефонам, разговоры школьников, которые приходят сюда покурить и посмеяться после занятий, усталые разговоры молодых и уже таких одиноких мам, пристроивших коляски с младенцами в тенек, — мужья ускользают, больше к ним не притрагиваются… горько-соленые, как слезы, слова…
Потом, в середине дня, насчитав сорок взлетающих самолетов, я собираю вещички и возвращаюсь в студию, которую сняла на несколько недель, на время, необходимое, чтобы сделаться убийцей. Она находится на улице Огюста Ренуара, позади Музея изящных искусств Жюля Шере.
Меблированную студию я себе нашла в доме, построенном в пятидесятые годы, в те времена, когда архитекторы Лазурного Берега бредили Майами, мотелями и кривыми линиями, в те времена, когда они мечтали отсюда вырваться. Студия некрасивая, неуютная, мебель безвкусная — прочная, и на том спасибо. Кровать скрипит, но, поскольку я сплю на ней одна, скрип никому, кроме меня самой, не мешает. Моря из единственного окна не видно, но когда я сушу белье, протянув поперек окна веревочку, к вечеру все пропитывается запахами ветра, соли и дизельного топлива.
По вечерам я в полном одиночестве ужинаю и в полном же одиночестве смотрю телевизор, а потом — все так же, в одиночестве, — мучаюсь бессонницей.
А еще по вечерам я плачу.
Вернувшись с пляжа, я сразу иду под душ, как делал папа, возвращаясь с завода. Но я смываю с себя не осадок глутаральдегида, а всего лишь остатки моего стыда и моего горя. Моих утраченных иллюзий.
Я готовлюсь.
Первые недели после исчезновения Жо я провела в том же самом центре Сент-Женевьев, где залечивала раны в прошлый раз. Монахини тоже куда-то исчезли, но заменившие их медсестры оказались такими же милыми и предупредительными, как доминиканки.
Бросив меня, Жо забрал у меня смех, радость, удовольствие от жизни.
Он изорвал списки того, что мне надо, того, чего мне просто хочется, и моих будущих безумных трат.
Он лишил меня тех мелочей, которые привязывают нас к жизни. Овощечистки, которую мы купим завтра в «Лидле»; утюга с отпаривателем, за которым пойдем в «Ашан» на следующей неделе; коврика в комнату Надин — а с ним подождем до следующего месяца, тогда начнутся распродажи.
Он отнял у меня желание быть красивой, быть хорошей, быть игривой и пылкой любовницей.
Он непоправимо загубил простую поэзию нашей жизни, он украл, вычеркнул, выскреб мои воспоминания о нас. Как мы гуляли, держась за руки, по пляжу в Туке. Как визжали от восторга, когда Ромен делал первые шаги. Как веселились, когда Надин сказала первое слово — «пипи», тыча пальчиком в папу. И как хохотали после любви в кемпинге «Улыбка». И как у нас одновременно забились сердца, когда в пятом сезоне «Анатомии страсти» перед Иззи Стивенс появился Денни Дакетт.[40]
Бросив меня из-за того, что меня же и обокрал, Жо оставил позади себя одни развалины. Он все разрушил и все изгадил. А я любила его, и теперь у меня ничего не осталось.
Медсестры постепенно приучали меня получать удовольствие от жизни — от всего, от любой мелочи. Так заново приучают к еде долго голодавших детей. Так заново учат жить в семнадцать лет после того, как твоя мертвая мама при всех описалась, лежа на тротуаре. Так заново учат считать себя красивой, врать себе и прощать себя. Медсестры прогнали мои черные мысли, рассеяли мои кошмары, объяснили, как перемещать дыхание подальше от сердца, — надо дышать животом. Потому что я хотела умереть, я хотела убежать и больше не хотела ничего из того, что раньше было моей жизнью.
Изучив свою коллекцию оружия, я оставила для себя два варианта.
Броситься под поезд. Перерезать себе вены.
Броситься с моста под надвигающийся поезд. Промахнуться невозможно. Тело разорвется на куски. В мелкие клочья. Они разлетятся на несколько километров. Боли не почувствуешь. Только услышишь свист рассекающего воздух тела и страшный грохот поезда, а потом звук от столкновения одного с другим.
Перерезать себе вены — это нечто вроде любовного обряда, в этом есть нечто романтичное: ванна, свечи, вино… Ариана Дем погружалась в ванну, ожидая встречи со своим Властелином… И потом, боль от лезвия, полоснувшего по запястью, незначительна и эстетична. Брызжет горячая, живительная кровь, она рисует красные цветы, которые раскрываются в воде и оставляют за собой благоухающий след. И на самом деле ты не умираешь — скорее засыпаешь: тело соскальзывает, лицо тонет, погружается в плотный текучий красный бархат, уходишь как в утробу.
Медсестры из центра учили меня, как убить то самое, что убило меня.
~~~
А вот и наш беглец.
Он стал совсем маленький, весь скукожился. Он сидит, прижавшись лбом к стеклу, а за окнами мчащегося поезда виртуозный художник-импрессионист с головокружительной скоростью меняет мимолетные пейзажи. Он повернулся спиной к другим пассажирам, словно обиженный на всех ребенок, только здесь дело не в обиде, здесь совершилось предательство, нанесен удар ножом в спину.
Он нашел чек. И ждал, чтобы она о нем заговорила, для того и повез ее в Туке. Только все оказалось напрасно — и тогда он разгадал Жослин, осознал ее потребность в покое, ее привязанность к неизменным вещам.
Он взял эти деньги, потому что она сожгла бы их или, может, раздала бы каким-нибудь слюнявым паралитикам и больным раком детишкам, а ему на своем заводе столько не заработать и за шестьсот лет. Теперь он всхлипывает, чувствуя, как в нем зарождается, страшно и неумолимо растет отвращение к самому себе. У вас все в порядке, мсье, шепотом спрашивает соседка. Он устало машет рукой, успокаивая женщину. Оконное стекло холодит лоб, и он вспоминает нежную и прохладную руку Жослин во время его болезни, когда он чуть не умер. Самые лучшие воспоминания всегда выплывают на поверхность именно тогда, когда хочется затолкать их поглубже, чтобы они захлебнулись.