Теперь, с Сириным, он, конечно, из лесу выйдет, ключи от машины целы, и, в общем, все обошлось, можно сказать, малой кровью: его не убили, не ограбили, пес нашелся. Но все это почему-то не приносило Павлову ни успокоения, ни радости. Женщина с седыми волосами над юным лицом потеряна для него навсегда – это он теперь чувствовал точно. Но, покопавшись в себе, Павлов вынужден был признать, что угнетает его не столько эта потеря, и даже не столько бредовое ночное видение, которому нет объяснения, сколько услышанный дикий диалог. От речей, до сих пор так и звучавших у него в ушах, ложилась на душу тоска, чем-то неуловимо напоминающая приступы его собственной. Точнее, его тоска казалась теперь лишь бледным списком с той, ее предчувствием или, правильней – прообразом. И это-то пугало Павлова больше всего, ибо какими-то неуловимыми нитями связывало его прошлую жизнь с нынешним приключением на острове. Потом он вспомнил и предупреждающий звонок Ольги, и уж совсем непонятное появление здесь Сирина. Нужно было увязать все эти события и чувства, если хотя бы не с точки зрения формальной логики, то интуитивно. Однако ничего у него не получалось ни так ни сяк.
Спать опять подозрительно не хотелось, утро разгоралось отличное, и Павлов решил сменить тактику: вместо отвлеченных умствований попробовать целиком погрузиться в действия практические. Надо найти лодку, на которой он сюда добрался, и прошарить реку в поисках острова. В реальности лодки он почему-то не сомневался; он помнил ее запах и ощущение влажной древесины. Оставалось только дождаться, когда туман окончательно рассеется.
Сняв ремень с джинсов и на всякий случай взяв на него возмущенного таким унижением Сирина, Павлов пошел по топкому берегу сначала против течения на север, а потом по течению – к югу. В паре километров он действительно обнаружил увязшую в иле лодку, вздохнул с облегчением, запрыгнул в нее, но Сирин вдруг почему-то уперся всеми четырьмя лапами. Павлов попытался погрузить его, взяв в охапку, но пес сначала злобно огрызнулся, показав четырехсантиметровые клыки, а потом отскочил и протяжно завыл. Любому нормальному человеку становится не по себе от первобытного звука звериного воя, который против воли возвращает его к пугливому животному в самом себе, – а Павлова и так со всех сторон окружали одни малоприятные загадки. Он зажал уши, но на глаза ему вовремя попала лодочная цепь, и, не рискуя хлипким ремнем, он ею привязал Сирина к ближайшему дереву.
– Прости, брат, – бормотал он, – я же вернусь, только посмотрю и вернусь, честное слово. Ну, старина, выше морду, мы еще во всем с тобой разберемся! Мы еще всем им покажем!
Сирин демонстративно молчал.
Лодка шла на удивление легко, не встречая никаких воронок и омутов, как Павлов ни пускал ее. Но и острова тоже не было; хуже того, на такой речонке, как эта, в принципе и не могло быть подобных островов. В конце концов он переплыл на другой берег, высокий и, видимо, на многие километры заросший поверху черничником, так что определить место, где он к ней вышел вчера вечером, было невозможно. Но ведь и машина его осталась здесь, на этой стороне, и красная шуба, и эта самая чертова «не наша» Выра. Однако в прошлый раз он ведь подошел к острову с низкого берега, а машина все равно оставалась у оредежского моста, то есть практически в той же Выре. Так не бросать же в самом деле пса из-за куска красного меха! Павлов в задумчивости проплыл вдоль берега, будто бы осока, низкие кусты и пробравшийся низко черничник могли дать ему какой-то ответ. Правда, кое-где кустики были помяты – но и только. Еще немного поплутав, Павлов все же вернулся к березе с привязанным Сириным. Там он ловко спрятал лодку, чтобы потом по ней найти место, и пошел за отпущенной собакой, заламывая по пути кусты и ветки.
* * *
Вернувшись домой, Павлов сразу же провалился в тягучий тяжелый сон и, только проснувшись к вечеру, вдруг вспомнил о своем последнем приключении. Более всего его поразило то, что на этот раз вспоминалась ему не Тата и не тот, другой, такой же зыбкий мужик, а некая незнакомая женщина, так некстати появившаяся на пороге и все разрушившая. Ведь она-то не таяла, это он помнил точно, потому что стоял рядом и чувствовал, как от ее сухого поджарого тела шел жар и пахло не до конца высохшими волосами. Куда же делась она? Она, которая одеждой, манерами и речами не представляла собой ничего удивительного – просто женщина, которых полно на улицах. Она-то что там делала? Ну предположим, что все ему примерещилось, предположим, что он был болен, или где-то напился и ничего не помнит, или забил обычный косячок… Предположим, хотя предположить подобное очень трудно, это было так, но! Два раза видения не появляются – это раз, а, во-вторых, видение – явление чистое, фантазия с реальностью в нем никогда не смешиваются. И почему же видения, когда Татина рука была до поры вполне осязаема, так же как и вино? А пробежавший семьдесят, а то и все восемьдесят километров за двадцать часов Сирин?
Нет, рассуждения, основывающиеся на подобных вопросах, надо было оставить и вычленить из происшедшего самое реальное, что можно проверить, потрогать и худо-бедно объяснить.
Павлов подошел к окну и закурил. Августовский город на глазах уходил в серую муть раннего вечера, болезненно вспыхивая слабыми без поддержки ночи огнями. И Павлова внезапно поразила мысль, что если бы все произошло в таком городе, как Петербург, то он, наверное, смирился бы, почти понял – «вспомнил» – здесь за два с половиной века происходили и не такие вещи. Но деревня, нетронутая природа, где если и есть смурь, то лишь в виде какого-нибудь лесовика или баенника, которыми пугают трехлеток. Да и то… Павлову, как человеку сугубо городскому, вся эта русская лесная нежить всегда представлялась чем-то милым и трогательным; это же не ведьмы на Брокене[50]и не жуткий Фенрир,[51]и даже не малороссийский Вий. Какие уж у нас ужасы, у нас все ужасы удивительным образом сконцентрировались в единственном месте – городе-призраке, в котором сам Павлов родился и живет. Говорят, правда, что и в других местах присутствуют кое-какие страстишки, но они по сравнению с Петербургом – детский лепет. Да и только у нас все эти призраки императоров и императриц, ожившие статуи, отделившиеся и ставшие вполне самостоятельными части тел, саламандры, очеловечившиеся реки, сами по себе рассыпающиеся дома, белые дамы, упыри с часовыми механизмами, мужики, попадающие из-под земли прямо в детские, и прочие монстры[52]соединились в такой скверный анекдот, что никому и никогда из него уже не выскочить. Даже самому простому жителю, ни сном ни духом не ведающему обо всем только что перечисленном – а на самом деле именно сном и духом-то только и ведающему! – порой становится в этом городе необъяснимо жутко и тошно…
Да, в городе Павлову было бы проще, то есть понятней, а там… Он в который уже раз постарался вспомнить все услышанное и первым делом выделил четыре фамилии,[53]ничем, кроме своей принадлежности к русской литературе, между собой не связанные, затем постарался вновь прочувствовать возникшее, словно в наэлектризованном воздухе, непримиримое противостояние говоривших и опять совсем запутался. Нет, действия, впечатления и слова надо все-таки разделить и рассматривать по отдельности.