Мой муж Джон не таков. Он здоровый, спокойный мужчина, его не злят мои вопросы, и он не завидует моему уму. Если я спрашиваю его о сражении или охоте, он рассказывает какую-нибудь историю, хотя в них гораздо больше кровавых подробностей, чем я хотела бы услышать. Именно его уважение к моему любопытству заставило меня полюбить его, и я продолжаю его любить и по сей день.
Мы познакомились в Кентербери, когда я была немногим старше нашей Мэри, а Джон — молодым солдатом, которого только что наняли в королевскую стражу и который невероятно гордился своим голубым мундиром. Он впервые выехал в рядах стражи, когда королева Эдита совершала один из своих первых визитов в библиотеку. В то время как миледи целый день оставалась со своими книгами, солдаты веселились в пабах Кентербери. Джон был еще слишком молод, чтобы взрослые мужчины пригласили его с собой, поэтому бродил по улицам городка и в поисках подарка матери случайно набрел на нашу мастерскую. Я его пожалела, потому что из своих жалких заработков он не мог купить ничего хорошего, и нашла для него широкие остатки ткани. Получилась очень красивая шаль.
Сначала я посчитала его простаком, потому что, появившись снова, он молча пошел вслед за мной, когда я отправилась на ручей, чтобы постирать ткань. В те времена он походил на майский шест и был вовсе не таким широкоплечим и сильным, как сейчас. Потом мы вместе сели поесть хлеба на берегу, услышали непристойный разговор двух прачек и убежали, чтобы те не обиделись на наш смех.
Джон говорит, что я, как птичка, собираю блестящие предметы, потому что я всегда внимательно ко всему прислушиваюсь. Это правда, но я только слушаю и избегаю любителей сплетен, которые напоминают мне гнездо гадюк, готовых ужалить, как только раскрывают рты. Поразительно, сколько всего знают про жизнь во дворце повариха, молочница и прачка, но все равно мне известно больше.
Королева Эдита разговаривает в своих покоях с леди Изабель, сидя с шелком и цветными нитками, и иногда призывает меня, советуясь, как лучше сшить платье из какой-нибудь ткани, привезенной из Фландрии или с южного континента. Порой мне кажется, что они забывают о моем присутствии и о том, что у меня тоже есть уши.
В понедельник Мадлен встала рано, как только зазвонил будильник. Лишь на одно короткое мгновение она забыла о том, что произошло, а потом, как и каждое утро в течение прошедших двух недель, подумала о матери. Сначала она надеялась, что утренние напоминания о смерти являются всего лишь шлейфом, который тянется из дурного сна, но постепенно начала принимать реальность.
Самым свежим событием этой реальности было ее возвращение на работу. Соответственно, первая утренняя лекция посвящалась Европе до периода норманнского завоевания — тому самому времени, когда был написан дневник.
Лежа в постели и глядя в потолок, декорированный в стиле модерн, Мадлен размышляла о своем тайном переводе. Пока только она и сестры Бродер знали о существовании дневника. И еще Лидия. Как сказала Маргарет Бродер, даже «покупателю» (очевидно, постоянному) не было известно о его содержании, поэтому получалось, что Мадлен оставалась единственной защитницей его неприкосновенности. С одной стороны, ей отчаянно хотелось поделиться с кем-нибудь своим секретом, а с другой — оставить его себе. Если она и расскажет кому-нибудь о дневнике, то это будет Роза. А Питер? Он ведь специализировался в латыни и мог бы ей помочь.
Мадлен говорила с ним в воскресенье, но очень коротко. Она забыла, что воскресенье для католического священника самый напряженный день. Питер спешил на службу и пообещал позвонить ей на неделе. Как обычно, режим его жизни вызвал у Мадлен раздражение. Гораздо больше, чем обычно. Питер ни словом не упомянул про Лидию и поездку Мадлен в Англию. Справедливости ради ей пришлось признать, что в его голосе прозвучал намек на раскаяние из-за того, что не смог уделить ей время. Кроме того, ее утешил тот факт, что ей не нужно решать прямо сейчас, стоит ли рассказывать ему про дневник. Она могла только представить себе выражение его лица, когда он увидит ее сокровище… ее сокровище.
Мадлен спустила ноги с большой кованой кровати, оставив разбросанные в беспорядке одеяла и подушки.
Она решила, что должна перевести побольше, прежде чем рассказать кому-нибудь о дневнике, если она вообще решит поделиться этой тайной.
Прежде чем уйти из дома, Мадлен бросила взгляд на большой блокнот, куда записывала перевод вечером в субботу и в воскресенье. Получилось всего шесть страниц неровным почерком — вычеркнутые слова, заметки, вопросительные знаки и закорючки. Неожиданно ей стало неловко оттого, что наделила вышивальщицу голосом двадцатого века, превратив аккуратную латынь Леофгит в язык, который та не смогла бы понять.
Ее записи отличались от других, невероятно редких творений средневековых женщин. Во времена, когда у женщины практически не было права голоса, любое произведение, вышедшее из-под ее пера, почти всегда относилось к области мистики. Это Элоиза[11], аббатиса, чьи письма к ее любимому Абеляру пережили почти тысячу лет; Кристина из Маркиата[12], отшельница; Хильдегарда Бигенская[13]— монахиня, жившая в двенадцатом веке, композитор, поэтесса и ученый… Среди грамотных средневековых женщин не значилось служанок, а архивные записи в основном делали составители «Англосаксонских хроник». Кроме того, имелись туманные и противоречивые биографии, рассказывающие о добрых делах королей и лордов. Их главным образом заказывали сами короли и лорды, и потому к ним следовало относиться не слишком серьезно.
Гобелен Байе… Лидия упоминала о нем в книге, посвященной «английской работе», единственном реальном труде о периоде, когда Леофгит писала свой дневник, хотя по большей части это было иллюстрированное повествование. На самом деле гобелен представлял собой вышивку длиной в 230 футов, изображающую события 1064–1066 годов. Он находился в музее в Байе, где его в начале девятнадцатого века нашли в склепе собора. Мадлен вместе с Питером, жившим в Байе, была в музее, где выставлялись и другие вышивки.
Через час Мадлен сидела за столом в офисе, где, как обычно, царил хаос. Филипп, старший преподаватель средневековой истории, еще не появлялся. Она мрачно просматривала скопившуюся за две недели почту, университетские циркуляры и прочую чепуху, которая потребует ее внимания в самое ближайшее время, и широко зевнула как раз тогда, когда в офис шаркающей походкой вошел Филипп. Он так ходил вовсе не потому, что был стар — ему еще не было и шестидесяти, просто связь между мозгом и телом была нарушена. Мадлен взглянула на его повседневные серые вельветовые брюки и серый джемпер, отлично сочетавшиеся с жалкой бородкой и очками в серебряной оправе. У Филиппа пепельного цвета было все, даже кожа, оживляемая лишь тонкими красными прожилками на длинном носу.