возьмёт? Никто… а ты гони её, гони, доча … – в наступившей тишине слышно, как подъезжает к дому машина, как ненавистный зять Витёк обивает сапоги от грязи, и Катерина, потрепав Оксану по плечу, встает ему навстречу – кормить обедом.
х х х
Изошел день снегом, будто мучился, мучился, и отплакал, отстрадался. Завалило всё чищенное за выходные дни, присыпало там, где подтаяло, и опять красота – всё бело, всё чисто. А день с утра солнцем подарил, да каким! Март, да нешуточно – припекло так, что проснулся дед, дремлющий после обеда, и заёрзала очнувшаяся муха по газете, укрывавшей его лицо, и деду показалось, что-то кто огромный и важный ходит по строчкам, указывая, что читать.
Небо высинело, да не блёкло, а яркой синью, аж зарозовели голые ветки берез, а вода из подтаявших шапок на крышах побежала ровнехонько, нанизываясь на гигантские сосульки. К вечеру на темнеющем ситце неба показался невесомый полумесяц, тонкий, будто траченный небесной молью, а к ночи вдруг засияло, залило все лунным светом – с такой-то скибочки, с такой-то крохи! И вновь празднично, как в Рождественскую ночь, вновь тени фиолетовы, а на поле лежит, играет каменьями, дрожит восторгом – новое снежное покрывало. И студёно стало, и подернулась звёздами ледка водица в ведре, забытом у колодца, и заскулил соседский пес, чуя луну, запросился на волю – в ближнюю деревню, где уже с утра собрались, почуяв весну, его злейшие враги. Пискнула мышь, торопящаяся к хлеву за зерном, лениво потянулся кот, спящий на теплой лежанке, закукарекал спросонья петух, и заголосили, подхватили его клич соседские петухи, и разбудили бабу, решившую, что в курятник залезла лиса.
А потом тренькнула, обломившись, сосулька, раскатилась по насту, да и стихло всё.
Баня
Баню готовили с вечера пятницы. Если был черёд отца гоняться в поле с общим стадом, приходилось ждать до вечерней дойки. Пока мать доила, отец степенно ел щи, разминал вилкой ранний картофель, и непременно выпивал стакан водки, залпом. Покурив на крылечке, хлопал по спине мать, пробегавшую закладывать на ночь хлев, подтягивал штаны и шел носить воду. Семья была большой, дед с бабкой, мать с отцом, мы с братишкой, да старая тётка, воды носили много – в молочные бидоны, в чаны, и в котел, вмазанный в печь.
Наносив воды, отец садился с дедом гонять чаи, мама с бабкою, замученные за день скотиной и огородом, валились спать, и только мы возились на сенниках, брошенных на пол.
Ранним утром дед, выпустив корову в стадо, задав поросятам и курам, шёл растапливать печь. Присев на низкую скамейку, закладывал березовые поленца вперемешку с осинкой, поджигал берестяной локон и курил, щурясь на первый едкий дымок. Щелчком отправив окурок в печь, закрывал дверцу, принюхивался к воздуху в бане, поглядывал, не прогнила ли где половица, чисто ли выскоблены лавки, сметал голиком паутину, заглядывал под полки, проверял каменку – нет ли «грествы» от разрушенных камней. Закончив осмотр, выходил, привычно нагибаясь пониже, но все равно, попадал головой в низкую притолоку, и шёл на утренний двор, охая, потирая шишку. Над трубой появлялся сизоватый вначале дымок, обтекал крышу, стлался к земле – вставал туман.
Днём мама собирала в узлы нехитрое ношеное бельишко, замачивала в тазах на заднем дворе, бабушка строгала ножом коричневые куски вонючего хозяйственного мыла, размачивала стружки в плошке, а мы, дети, выдували огромные пузыри через ломкие соломины – пузыри плыли, радужные всполохи играли в них, а язык щипало…
Дед срезал в ближайшем перелеске веники, укладывая березовые ветки, мешая их с дубовыми и рябиновыми – горькими, дымными на вкус. Готовый веник обвязывали понизу бечевкой, а «хвост» подрубали – уголком, или скобочкой. Дед был человеком обстоятельным, а баню ценил особо – в войну спасала, и в самую тяжелую страдную пору, и в зиму, и в лето, и врачевала – все болезни… Настои травяные готовил сам, даже бабку не подпускал. Шёл на луг, на болото, перетирал меж сухих, непослушных уже пальцев травки, подносил к носу, пробовал на язык. Что-то отбрасывал, что-то добавлял, корешки откусывал ножнями – «порядок должон быть!» Томил траву в чугунке, в бане, отчего по парной плыл банный дух, в котором мешалась и мята, и хвоя, и ромашка, и таволга, и шиповник, и липа. В отдельном чугуне запаривал листья и колючки репья, добавлял к ним хмелевые шишки, да блеклую травку, растущую на пожарищах – остудник.
Перед баней мать с теткой мыли избу, а мужики убирали хлев и двор. Отец чистил коровник, поддевая на вилы грязную солому, выталкивал её в крохотное оконце. Дед, стоя на куче, принимал и бросал дальше. Под ногами копошились вечные куры, выклевывая зерно и червяков. Петух, с огромными шпорами на длинных желтых ногах, победно кукарекал, и бежал, шатко переваливаясь, с длинным червяком в клюве. Чистили лошадь, выведя из стойла, скребком, а гриву и хвост расчесывали и подстригали, для красоты. Лошадь фыркала, теплым лбом бодалась с дедом, который, хлопая ее по бокам, поддразнивал – застоялась, голубушка? Ниче-ниче, скоро покос-сенокос, не ленись! Нат-ка, сахарку – и подавал сахар на ладони. Дымка сахар брала губами, мягкими, плюшевыми, а потом кланялась смешно, и скалила огромные желтые зубы. Дед развешивал упряжь для просушки под наветку, успевал и бороны осмотреть, и плуг, и косилку.
Двор мели чисто, в метлу, посыпали свежим песком, и сразу становилось нарядно и празднично. Перед порогом отец бросал охапку свежескошенной травы, и мы, жалея «цветики», обходили её – сбоку. Мать, выбив половички, вешала их на плетень, и сразу становилось празднично. Дома пахло влажным деревом и подвядшей травой. Бабушка самовар ставила загодя, и к запаху чистоты примешивался дымок, горьковатый от шишек. Постельное было поменяно, а, на кроватях родителей, и деда с бабой почти до полу свисали белоснежные подзоры, вышитые еще прабабкой. На стол, по случаю наступающего воскресенья, стелили скатерть, цветную, с бахромой. Она тоже была накрахмалена и углы ее топорщились. Меняли к Праздникам и полотенца над кивотом, и чистили лампадку перед образами, снимая пальцами нагар с фитилька.
Дед сам проверял, как прогревается баня, подбрасывал дров, сливал крутой кипяток в отдельно стоящий бидон, обернутый яркой тряпкой, чтобы не пожглись, не обварились – поди, разбери, где что, когда такой пар!
Первыми в баню шли мужчины – дед с отцом и мой брат. Взяв аккуратно сложенное матерью исподнее, отец благодарил её, расцеловав в обе щёки. Дед бабку не хвалил, проявлял строгость. Меня отсылали в погреб, за квасом, и я шла, прижимая к себе глиняный кувшин, и боролась с искушением – отпить из него. Бабушка сама ставила мужичкам и давленую бруснику с мёдом, и калиновую воду, и махонькие маковые сушки – в предбанник, на полку.
В предбаннике раздевались, не спеша. Дед загодя поддавал на каменку, проветривал, еще поддавал. Он любил пар тяжелый, крутой, густой, пьянящий. Сняв белье, снимали и нательные кресты – иначе никак в парной не высидишь! От жара надевали колпаки, наподобие шляпных – а кто и голову тряпицей повязывал. Входили, перекрестясь, аж крякая, глотнув горячего и влажного парку. По первости сидели на нижнем полке, совсем у пола, ухали, дышали, сплевывали в ладонь – на пол не положено было, забирались повыше, тут уж и жар, тут не до болтовни. Дед на полках запрещал трепу давать да песни орать – не положено, да и все!
Окатившись ледяной водой, выходили в предбанник, пили квас, калиновую воду, грызли сушки. Переглянувшись, ныряли по второй! Тут уж в ход шли веники – веник клали на каменку, и поддавали с ковша травным отваром. Дед был мастером – парил и приезжих гостей, умел как-то особо разгонять пар, так, что и веником тела не касался, а человека всего обдавало волнами горячего воздуха. Отец парился попроще, больше для «баловства» – пританцовывая, бегал с веником, от которого шел такой ароматный пар, что хотелось замереть и дышать тихонько, за братцем. Эй, эй, – слышал братец голос отца, – малец! ты че, сомлевши? Дед, гля-ко, не угоревши?