лайковых перчатках. Повсюду ему мерещились бактерии, но пуще всего на свете он боялся мух. Дома у него на всех этажах, подоконниках и даже на скамейке под яблоней были расставлены налитые сулемой стеклянные мухоловки.
Зная, чем можно досадить директору, Сашка Бобырь здорово наловчился ловить больших зеленых мух, которые залетали иногда к нам в класс и, стукаясь о стекла, жужжали, как шмели.
Поймает Сашка такую муху и на переменке тихонько через замочную скважину в кабинет Прокоповичу пустит.
Муха зажужжит в директорской, а Прокопович засуетится, как ошалелый: стулья двигает, окна открывает, горбатого Никифора на помощь зовет – муху выгонять.
А мы рады, что ему, бородатому, досадили…
Я с трудом открыл тяжелую, обитую войлоком и зеленой клеенкой дверь в директорскую.
Прокопович даже не взглянул на меня.
Он сидел в мягком кожаном кресле за длинным столом, уткнувшись бородой в кучу бумаг и положив на край стола руку в коричневой перчатке. Я остановился у порога, в тени. Очень не хотелось, чтобы директор узнал во мне того самого декламатора, что выступал на торжественном вечере.
В тяжелых позолоченных рамах развешаны портреты украинских гетманов. Их много здесь, под высоким потолком директорского кабинета.
Гетманы сжимают в руках тяжелые золотые булавы, отделанные драгоценными камнями: пышные страусовые перья развеваются над гетманскими шапками. Один только Мазепа нарисован без булавы. С непокрытой головой, в расстегнутом камзоле, похожий на переодетого ксендза, он глядит на директора хитрыми, злыми глазами, и мне вдруг кажется, что это не Прокопович, не директор нашей гимназии сидит за столом, а какой-то сошедший с портрета бородатый гетман. Сидит, злой, недовольный, словно старый сыч, нахохлился над бумагами и не замечает меня.
Прокопович раскрыл тяжелую черную книгу. Мне надоело ждать. Я тихонько кашлянул.
– Что нужно? – глухо, скрипучим голосом спросил директор, вскидывая длинную жесткую бороду.
– Меня… позвал… Никифор, – заикаясь, сказал я. От страха у меня запершило в горле.
– Фамилия?
– Василий…
– Я спрашиваю: фамилия?!
– Манджура… – пробормотал я невнятно и, закрывая лицо рукой, сделал вид, что утираю слезы.
– Ты хотел утопить Григоренко?
– Это не я… Он сам… Он первый повалил меня…
– Батько есть?
– Он в селе.
– А мать где?
– Померла…
– А с кем живешь? Кто у тебя там есть?
– Тетка, Марья Афанасьевна.
– Тетка? Мало того, что давеча ты опозорил нашу гимназию перед лицом самого головного атамана с этой идиотской декламацией, так сегодня еще чуть не утопил лучшего ученика вашего класса? Забирай свои книжки – и марш домой, к тетке. Чтобы ноги твоей больше здесь не было! Можешь передать тетке, что тебя выгнали из гимназии. Навсегда выгнали, понимаешь? Нам хулиганья не нужно!
И директорская борода снова опустилась в бумаги.
Озадаченный, я несколько минут молча стоял у покрытого сукном длинного стола.
«Вот так фунт! Он, наверное, думает, что я умолять его стану, на колени упаду? Не дождешься!»
Быстро схватил я дверную ручку и не заметил даже, как захлопнулась за мною тяжелая дверь директорской.
По длинному пустому коридору, по каменной лестнице я медленно спустился в вестибюль и вышел на улицу. На дворе было уже совсем жарко. Голуби глухо ворковали на соборной колокольне. Водовозная тележка с возницей на краешке пузатой бочки протарахтела мимо меня и скрылась за кафедральным собором.
Наверху, возле учительской, отрывисто зазвенел звонок.
Сейчас выбегут сюда хлопцы. Они станут допытываться: «Ну как, здорово попало?» А я что скажу? Что меня выгнали? Ну нет. И так тошно, а тут еще жалеть станут и, того и гляди, тетке разболтают. Уж лучше дать стрекача. И, зажав под мышкой связку книг, я побежал на Заречье.
КОГДА НАСТУПАЕТ ВЕЧЕР
Дома я долго не мог найти себе места.
Что же все-таки сказать Марье Афанасьевне?
Прошлой зимой, перед самым рождеством, мы с Куницей не пошли в училище, а забрались в лес за елками. Отец узнал про это и потом три дня бранил меня, даже, помню, Сашку Бобыря прогнал, когда тот пришел звать меня на коньках кататься.
Нет уж, никому не буду говорить, что меня выгнали из гимназии. И Марье Афанасьевне. И хлопцам. Даже Кунице не скажу, обидно все-таки. А если спросят, почему не занимаешься? Ну, тогда выдумаю что-нибудь. Скажу, у меня стригущий лишай и доктор Бык не велел приходить в класс, чтобы не заразил других учеников: и бояться будут, и поверят.
Ведь у Петьки Маремухи был стригущий лишай, и он, счастливец, сидел тогда две недели дома. Вот и расцарапаю я себе на животе стеклом ранку, скажу, что это лишай, буду мазать ее белой цинковой мазью и сидеть дома. А там и каникулы начнутся.
Решено – у меня лишай!
Но вечером в этот день я никак не мог успокоиться. Лишай лишаем, тетку обмануть будет нетрудно, а вот стоило подумать, что я уже больше не ученик, – и сразу начинало щемить сердце.
Больше всего было обидно, что меня выгнали из-за этого паршивца Котьки. Ох, как обидно! Жаль, что я его мало поколотил…
Дома никого не было. Покормив меня обедом, тетка ушла на огород пропалывать грядки.
А не пойти ли мне к Юзику? Но уже, должно быть, вернулся домой и отец Юзика. А мне не хотелось с ним встречаться. Уж очень он строгий, никогда не засмеется и не отвечает даже, когда говоришь ему: «Здравствуйте, пане Стародомский».
«Нет, к Юзику ходить не стоит, – решил я. – Так просто пойду погуляю один».
Скоро тихие сумерки спустятся на крутые улицы нашего города. Уже солнце, остывая, падает за Калиновский лес. Медленно и важно плетутся