лег затылком на упругий борт, как на подушку. Я поглядывал по сторонам. Кораблей вокруг было полно – и баржи, и сухогрузы, и пассажирские лайнеры. Яхты я не видел, но не было убеждения, что за ночь мы отплыли от нее достаточно далеко. Тонкое, едва возвышающееся над водой суденышко, причем без парусов, вряд ли можно было увидеть с расстояния два – три километра.
Я не стал говорить об этом Игнату. Он и без того был опутан тягостным настроением. Мы с ним представляли разный интерес для бандитов. От меня они ждали каких-то признаний, явно принимая меня за кого-то другого. А вот Игнат для бандитов был фигурой совершенно определенной – единственным из пассажиров «Галса», кто остался жив, последним свидетелем кровавой резни. Они просто обязаны были его убить.
Что-то стукнулось о борт лодки, и это событие вывело нас обоих их оцепенения. Я склонился над водой и выудил арбузно-красный обломок посадочного щитка от моего несчастного самолета. Я положил его на колени и долго смотрел, как с него стекает вода, и проступают радужные маслянистые пятна, так и не отмытые морем. Еще совсем недавно эта полая доска, суженная с одного края, была частью крыла, и сопротивлялась натиску воздушных вихрей, кувыркалась, купалась в солнечных лучах, по моей воле послушно наклонялась, удерживая самолет при посадке. Слезы накатили мне на глаза. У меня было такое чувство, что это останки моего верного друга, погибшего по моей неосторожности. Я гладил скользкую поверхность и судорожно сглатывал комок, подступивший к горлу.
– Что это? – спросил Игнат.
– Не знаю, – ответил я, опуская обломок на дно лодки. – Но этой штукой можно грести, как веслом.
Мне было стыдно рассказать Игнату правду. Я был уверен, что мы расстанемся с ним сразу же, как только выйдем на берег, а встретимся, может быть, только на суде, когда будем давать свидетельские показания. События на «Галсе» и все остальное, связанное с ними, – плохой повод для дружбы. Обычно люди сходятся, если их объединяют приятные воспоминания.
Игнат тотчас забыл о моей находке. Я заметил, что он занят тяжелой умственной работой и перетаскивает с места на место какие-то негабаритные мысли, забившие его голову, и покусывает губы, и хмурится; теперь, коль молчание было нарушено, мысли рвались наружу, как озлобленные быки из загона на арену. Наконец, его прорвало:
– Не надо нам было оставлять яхту!
Опять старая песня! Передо мной сидел блестящий образчик человека, обожающего махать кулаками после драки. Я только хотел напомнить, как он прятался за моей спиной и червем ползал по палубе, боясь поднять голову, как Игнат добавил:
– Мы их почти одолели. Один сидел в трюме, другого ты ранил, третья – женщина, ее можно было не воспринимать всерьез. Против нас стоял всего один человек! А у тебя был пистолет, и стреляешь ты прекрасно. Если бы ты проявил решительность, мы бы сейчас не болтались здесь, как два мудреца в одном тазу…
Я спокойно слушал Игната, не перебивая и не выказывая своего отношения к его словам.
– Тебя не устраивает наша лодка? – спросил я, когда он замолчал.
– Мы отпустили банду. Может, за ней давно гоняется милиция. Может, на ее счету десятки жизней! А ты уверен, что они угомонятся? Уверен, что сегодня же они не расстреляют экипаж еще какого-нибудь судна?
– Нет, не уверен.
Игнат покосился на меня.
– Мне нравится твоя выдержка, – сказал он. – Ты невозмутим, спокоен, прекрасно владеешь собой. Наверное, ты сам собой любуешься. Жизнь продолжается! Тебе еще долго ловить восторженные взгляды поклонниц, и срывать аплодисменты! Тебе не хочется оборачиваться назад и считать трупы, которые падают на твои следы. Не ты же убивал! Твой героизм строго нормирован. Ты очень ловко проходишь по тонкой грани, разделяющей порыв самоотречения и холодный расчет. Ты можешь быть благороден ровно настолько, чтобы хватило для удовлетворения твоего самолюбия. И ни больше! Больше всего на свете ты боишься, что твоя показная храбрость и сила могут быть никем не замечены. Тебе важен свет софитов. Мрак и опущенный занавес тебя пугают – там ты утрачиваешь смысл своего существования.
– Что ж, прости, если я разочаровал тебя, – ответил я, искренне опечалившись. – Я, действительно, люблю жизнь и не готов подставить голову под пулю подонка. А ты что ж, любишь мрак и занавес?
Игнат вдруг рассмеялся, запрокинув голову вверх и с силой зажмурив глаза. Потом прижал ладони к лицу, замолчал и принялся яростно расчесывать лоб и щеки.
– Один шаг, – бормотал он. – Всего один шаг…
– Тебе надо поесть, – посоветовал я. – Сытый желудок благотворно влияет на психику.
Игнат будто не услышал моих слов. Он снова лег, положив голову на борт, закрыл глаза и сложил руки на груди. Я рассматривал его с тем подробным вниманием, с каким можно рассматривать лишь спящего человека. Белая, с мертвецкой синевой кожа. Неопрятно разросшиеся брови – немножко осталось, чтобы соединиться на переносице. Ресницы длинные, густые, черные – любая женщина обзавидуется. Щеки темные от редкой щетины, впалые. Подбородок узкий, с угловатым контуром, без овала… Я опустил взгляд ниже и посмотрел на повязку. Бинт был чистый, без единого пятнышка крови, словно это была и не повязка вовсе, а украшение вроде браслета.
Мне в голову вдруг пришла нелепая мысль: а была ли вообще рана? Я даже невольно посмотрел на дно лодки, на борта, даже на свои руки, но нигде не нашел следов крови.
Потом подумал: все давно отмыло море, а у меня воспалилось воображение.
Игнат еще что-то тихо говорил про меня, но я его не слушал и смотрел на шишкастые, как шашлыки на шампурах, пальцы с неухоженными обгрызенными ногтями, которыми Игнат царапал лодку. А я до крови содрал мозоли на обеих руках, и был вынужден грести все медленнее и медленнее. Солнце карабкалось к зениту, и я начал страдать от жары. Несколько раз я купался, но это приносило лишь временное облегчение.
Игнат отказывался от еды, сколько бы я ему ни предлагал. Есть в одиночку мне было как-то неловко, даже когда Игнат разделил весь сухой паек на две части и сказал, что каждый волен распоряжаться своей долей по своему усмотрению. Я всегда испытываю некоторое стеснение перед верующими людьми или фанатами, посвятившими жизнь