– Именно это они подумали о «Дневнике Анны Франк». Книгу отвергло пять издательств в Англии, и девять – здесь. После войны прошло слишком мало времени, говорили они. Кто станет платить больше трех долларов за плоды раздумий девочки-подростка, сидящей взаперти на чердаке, спрашивали они. Но младший редактор по имени Барбара Циммерман была другого мнения. «Даблдей» напечатал пять тысяч экземпляров. В воскресенье «Таймс» опубликовала рецензию, а в понедельник весь тираж уже был распродан. Это было три года назад. Нужно ли мне напоминать, что произошло с тех пор, кроме того, что Барбара Циммерман больше не младший редактор?
– Барбара, помимо всего прочего, написала предисловие и уговорила Элеонору Рузвельт поставить под ним свою подпись.
– У тебя имеются возражения насчет написанных чужой рукой предисловий?
– Просто мне кажется, молния в одно место дважды не ударяет. Не так скоро.
Он пристально глядел на нее через стол. Она вынудила себя не отводить глаза. Шарлотт отказывалась чувствовать себя виноватой. Зарубить книгу – это были семечки по сравнению с прочими ее преступлениями.
– Так вот что это значит – быть свидетелем, – сказал он и выкатился вон. В этот раз, решил Хорас, направляясь к себе в кабинет, он просить прощения не будет. Рано или поздно ей придется вылезти из своей раковины.
Шарлотт продолжала молча смотреть на рукопись, которую он оставил у нее на столе. Читать это она не собиралась. Свое мнение она ему уже сообщила. Ей не хотелось даже видеть этот текст у себя в кабинете. Она встала, взяла со стола папку, пересекла общий холл и положила ее на стол к секретарю Хораса. Секретарь взглянула на обложку.
– «Под желтыми звездами», – прочла она вслух. – Это что же, любовный роман?
Шарлотт дала бы ей пощечину, но кто раздает пощечины милым пожилым женщинам, чей единственный недостаток – склонность к пересудам на работе и общая наивность? Последнее было особенно сложно поставить ей в вину. Даже среди пострадавших половина пребывала в неведении либо все отрицала – по крайней мере, поначалу.
* * *
Уж конечно, декрет никак не относится к французским евреям, настаивают они, только к приезжим. Уж конечно, это не относится ко мне, ветерану-орденоносцу последней войны; к главе важной корпорации; к хозяйке салона, за приглашение к которой половина немецких генералов отдала бы зуб; ко мне, ведь я же неверующий. Но официальное объявление предельно ясно, пускай даже люди отказываются в это верить, упорно продолжая настаивать, что того, что происходит, не происходит. Все евреи старше шести лет обязаны носить шестиконечную желтую звезду размером с ладонь взрослого, с черной каймой, и звезда эта должна быть пришита – не приколота, а крепко пришита к одежде на левой стороне груди и должна быть постоянно на виду. На звезде должна быть надпись «JUIF» печатными черными буквами. Это-то слово и вызывает к жизни очередные вопросы вместе с надеждами на исключительность. Для французских евреев слово JUIF[36] ассоциируется исключительно с иммигрантами, с приезжими из других стран, в особенности из Восточной Европы. Французские граждане иудейского вероисповедания, тем более те, чьи семьи живут здесь поколениями, называют себя – если вообще упоминают о своей религиозной принадлежности – Israélites. Немцам все эти тонкости безразличны. Еврей есть еврей и, будучи евреем, должен быть загнан в психологическое гетто унижения и стыда, из которого так же трудно спастись, как и из вполне реальных лагерей с их колючей проволокой, надзирателями и собаками. Больше у евреев не будет возможности скрываться под личиной добропорядочных французов – мужчин, женщин и даже детей. Они должны быть помечены. Это для общественного блага.
Сначала кажется, что план не сработает. Кое-кто из французов тоже начинает носить звезды – либо без всяких надписей, либо со вписанными в них словами вроде «ГОЙ» или «СВИНГ»[37]. Протест этот не особенно серьезен, но суровое наказание следует незамедлительно. И чем больше неевреев хватают и сажают в тюрьму, тем реже идут на риск остальные. До сих пор евреи умудрялись пробираться незамеченными в вагоны метро первого класса, куда доступ им был запрещен, – вопреки уверениям нацистов, что еврея легко распознать по длинному крючковатому носу, отвислым губам и прочим столь же надежным признакам. Когда женщина, лишенная всех этих характерных особенностей, но со звездой на груди заходит в запретный для нее вагон, то взбешенный немецкий офицер дергает стоп-кран и велит ей убираться вон. Все остальные пассажиры выходят следом, оставив офицера в гордом арийском одиночестве. Другие христиане выражают свою поддержку кивком, улыбкой или на словах, когда проходят мимо по улице. И некоторые из евреев, отказываясь подчиняться унижениям, ходят по бульварам с гордо поднятой головой, с вызовом, написанным на лице, – вызовом в адрес тех, кому захочется осудить их или пожалеть. А кое-кто даже посиживает в кафе рядом с немцами. И Симон – из их числа. Сначала она отказывается носить нашивку, а потом начинает носить ее напоказ, как носят оружие.
Но есть и другие, и с течением времени, когда проходит новизна, они становятся всё откровеннее и нетерпимее. Люди пялятся на клочок ядовито-желтой ткани и шепчутся между собой, что, мол, надо же, никогда бы в голову не пришло, эти-то казались такими интеллигентными, такими утонченными, настоящими французами. Уличные хулиганы – а иногда и те, кто вовсе не считает себя хулиганами, – бьют, толкают, пинают стариков, мальчишек, даже женщин с нашитой на одежду звездой. В кафе благонадежные граждане захватывают столики на воздухе, загоняя евреев сидеть внутри, в духоте. У людей, которые назывались друзьями, теперь вдруг совершенно нет на вас времени. И, наверное, самая большая жестокость – дети начинают издеваться над своими одноклассниками: их дразнят, бьют, в них швыряют камнями или просто игнорируют.
А потом выходят новые указы. Теперь евреям запрещено посещать рестораны, кафе, кинотеатры и просто театры, концерты, мюзик-холлы, плавательные бассейны, пляжи, музеи, библиотеки, исторические монументы, спортивные мероприятия, скачки, парки и даже телефонные будки. Домашние телефоны у них уже конфисковали. Облавы становятся все более частыми, все более жестокими. И все же по-прежнему мало кто верит. Французы говорят один другому, что берут только коммунистов, или иностранцев, или преступников, невзирая на тот факт, что повсюду вокруг них исчезают доктора, юристы, писатели и респектабельные деловые люди.
Профессор, которого выгнали из лицея Кондорсе, сидит в своем уголке в кожаном кресле и читает; желтая звезда ярко выделяется на его потрепанном пальто. Двое покупателей, которые бродят по лавке, если и заметили этот символ, то не подают вида. Как и тот самый немецкий офицер, что явился снова. Шарлотт привыкла к нему. И все завсегдатаи – тоже. Он не причиняет никаких неудобств. Внимательно следит за тем, чтобы никому не мешать, отступает в сторону, давая людям пройти или взять книгу, слегка кланяясь в знак приветствия, будто знает, насколько ненавистна всем его форма, и стремится доказать, что не каждый, кто ее носит, – это враг, хотя никем, кроме врага, он быть не может.