брат, тоже успевший уже научиться скрипичному ремеслу и предлагавший открыть свою мастерскую. Побывал он и в Париже, но там после Вильома учиться было нечему. Приехал Петер Граббе в Маркнейкирхен, и вместе с братом стал он делать отличные скрипки по итальянским моделям. Продавали они не все, придерживая до лучших времен часть из тех, что изготовлялись из итальянского дерева: практичный брат считал не без оснований, что, когда фирма «П. и П. Граббе» станет известна повсюду в мире, эти скрипки будут цениться в десять раз выше, чем теперь, когда их, братьев, еще не знают. В Праге умирал отец, и мать звала сыновей домой, брат не хотел бросать дела, решили, что поедет Петер. Тут началась мировая война, и Петера призвали сразу же. Когда война уже катилась к общей пропасти, он оказался рядом с частью, в которой служили пражские чехи, и там у него нашелся знакомый, бывший студент-музыкант. «Мы будем сдаваться русским, идем с нами», — предложил он Граббе. Русские их приняли как своих и оставили оружие, чтоб чехи повернули его против немцев. Бедный Граббе страдал, с ужасом думая, как он станет стрелять, разве не может оказаться, что там, в окопах напротив, сидит его брат Пауль? Но у русских началась, на счастье, революция, и фронт распался. Потом начались эта длинная эпопея с переброской чехов через Сибирь и мятеж против большевиков. Петер Граббе ничего в случившемся не понимал и знал только, что живым он из заварившейся каши не выберется. Спасся он благодаря все тому же студенту: тот перешел к большевикам, объявил и Петера своим товарищем по убеждениям, а так как Граббе сносно говорил по-русски, то красные взяли его в переводчики. Студент же пошел далеко: стал работать в Интернационале, и вот какой он оказался друг — не забыл о Петере и выписал его в Москву. Там тоже Граббе стал работать переводчиком с чешского и немецкого, но как-то разыскал Витачека — скрипичного мастера-чеха, с которым был знаком еще со своих лет работы у Шпидлена. Ставший вскоре заслуженным мастером и заслуженным деятелем искусств маститым Евгением Францевичем Витачеком, этот старый знакомый Петера Граббе пристроил тогда, в голодном девятнадцатом году, своего земляка сразу в два учреждения, в которых сам занимал заметные места: в комиссию по охране ценных музыкальных инструментов и в школу скрипичного ремесла. Там кое-как Петер Граббе — чуть позже Петр Адольфович Граббе — дотянул на пайках, на зарплате до сытного времени нэпа, когда сам заделался на время кустарем и начал ремонтировать и делать скрипки. Брат, тоже прошедший мировую и тоже оставшийся жив и здоров, писал из Германии: приезжай, хотя после разрухи дело еще не идет, вдвоем все наладим, наши старые скрипки в сохранности, они — целое состояние, еще год-два, и жизнь расцветет, наши скрипки будут нужны Европе, а то и Америке, может, стоит поехать в Америку. Но Петр Адольфович все не решался сняться с места, а потом уже выехать стало совсем невозможно.
Как-то его познакомили с Тухачевским — маршалом, который, как все знали, баловался этим делом: мастерил скрипки сам. Правда, говорят, никто не слышал, как звучали скрипки маршала. Когда Тухачевского расстреляли, Граббе взяли на Лубянку, — явный немец и знал Тухачевского, значит, шпион стопроцентный. Через год почему-то выпустили. В сорок первом началась война, — опять как немца сослали, жил он в ссылке в Караганде, рядом с художником Артуром Владимировичем Фонвизиным, который был хотя и из Риги и обрусевшим, но тоже «не нашим» — немцем то есть. Вернулся Петр Адольфович после войны, поступил работать в мастерские Большого театра. Ходил из театра домой на Рождественский, делая иногда небольшой совсем крюк по Неглинной, чтобы зайти в магазин музинструментов на углу с Кузнецким. Там толковал с продавцами, рассматривал скрипки. Инструменты шли из Германии — в счет репараций. На этикетках значилось: «Маркнейкирхен. Ручная работа». Продавец говорил: «Это что — так, средние экземпляры. Но несколько раз попадались — ай-яй-яй! — чистые итальянцы!» И Петр Адольфович думал: уж не из запасов ли брата? И где он, его брат? Жив ли? Переписки с ним, конечно, и не постарался завести, а беседуя о скрипках с продавцами, не упоминал ни о прошлом своем в Маркнейкирхене, ни даже о своем немецком происхождении. Хватит — и сидел за это и ссылался. Его знали как коллегу недавно скончавшегося Витачека и считали, что он тоже чех.
В пятидесятые Граббе, можно сказать, процветал. Получал неплохую зарплату и много работал дома. Но подходило к седьмому десятку, он стал прихварывать, вышел на пенсию, и последние десять-пятнадцать лет был уж Петр Адольфович тем чудаковатым стариком, что ходил в оркестр Дома ученых ради того, чтобы не расставаться совсем с той жизнью, которою жил всегда: не расставаться со скрипкой, со скрипачами, с музыкантами, с любителями, с заказчиками, с оркестром и — с «отношением к звуку». И вот все эти-то годы лелеял он одну-единственную мысль, завладевавшую им чем дальше, тем более властно. Этой своей мыслью он не делился ни с кем, даже с профессором Шустером. Но именно профессор Шустер оказался тем архангелом Гавриилом, кто принес Петру Адольфовичу Граббе благовестие: замысленному суждено родиться.
Однажды в солнечный субботний день — был конец мая — пришел Соломон Борисович Шустер в оркестр с каким-то свертком и положил его на рояль. Когда через два часа обычной репетиции все стали расходиться, Шустер попросил Петра Адольфовича задержаться. Они остались в зале одни. Профессор подошел к роялю, взял с него сверток, установил друг подле друга три стула, на два они уселись, на третий был положен длинный сверток. Шустер начал снимать с него листы бумаги, покрытые изнутри чертежными линиями, — это были, видимо, уже ненужные строительные «синьки». Из-под бумаги появилась темная, старая и нечистая шерстяная ткань.
— Я оставил так, как это мне принесли, — пояснил Соломон Борисович, неторопливо развязывая узелок за узелком бечевки, перетягивавшей ткань. — Есть у меня приятель, тоже строитель, мы когда-то вместе учились, — генерал Ермолов, то есть какой он генерал! — засмеялся Шустер, — инженер Ермолов, практик, не в пример мне, грешному, а генералом мы его еще в студентах прозывали, за фамилию. Так вот, Ермолов — меломан немного и знает, конечно, что я играю, да я его и как-то приглашал на наш концерт, был очень доволен. Короче говоря, звонит он мне на днях: «Слышишь, Соломон, я зайду к тебе в институт, есть у меня подарок для тебя». И принес вот это. Нашли в доме у