на такую дуру напал, ханыга! — кричала в кухне Шура. — Думают, раз они городские, а мы деревенские, значит, уже никакого понятия не имеем! А еще и черные очки на морду нацепил, алкаш!..»
Самошников просил Валентину сходить за Шурой, но Степан останавливал ее у приоткрытой двери.
«Ты погоди, Валь, — говорил он, хитро поглядывая на Самошникова. — Ты не торопись. Я вам сейчас один фокус покажу. Она мигом тут будет…»
Он пошире приоткрывал дверь, громко прокашливался, провозглашал «ну, будь!» и стучал пустым стаканом о стакан. Раскрасневшаяся Шура возникала на пороге комнаты, как из-под земли.
«А я подумала, что они уже керосинить начали! Ну, ханыги! Ну, мужичье! Ты за ними в оба гляди, Валька! — все еще заполошно кричала она. — Сперва надо девкам все шмотки покупить, а потом уже свой керосин жрать будете! У-у, ханыга!..»
Шура незлобно замахивалась на Степана, тот прикрывал голову руками, смеялся. И эта заполошность ее, и необидная, в общем-то, грубость, и нелепые рассказы, с которыми Шура лезла на кухне к соседкам, неизменные чемодан и ведро — все это вызывало у Самошникова жалость к ней и ощущение стыда перед соседями.
«Да ты хоть не кричи так, пожалуйста, — намеренно понижая голос, просил он Шуру. — Здесь же не глухие живут. Не надо так кричать».
На следующий день они с горем пополам выкраивали время: Валентина уводила Степана в Исторический музей, в Оружейную палату или же в Третьяковку — приобщала к культуре. А Самошникову приходилось вслед за Шурой мотаться по магазинам, таскать узлы и свертки с детскими колготками, платьицами, кофточками, пальтишками, выстаивать длинные очереди черт знает за чем…
В своем стремлении пробиться к прилавку, вырвать нужную вещь Шура была суматошлива, настырна и неукротима.
«Что дают?!» — кидалась она к какой-нибудь растерзанной бабенке, которая, прижимая к животу покупку, ошалело хлопала глазами, еще не веря, что удалось ей, целехонькой, выбраться из вавилонского этого столпотворения.
«Са-м-м-мо-жки… им-м-мотные… м-м-молоньи…» — сипло мычала бабенка, и Шура мгновенно ввинчивалась в толпу.
«Ты сюда гляди! Сюда! Держись за этой дамочкой! — притягивая Самошникова за рукав, по-хозяйски распоряжалась Шура в очереди. — А вот эта девулька уже после тебя будет. Я там побегаю, узнаю, может, и не хватит… А ты покудова никуда не уходи, постой…»
Самошников послушно «держался за дамочкой» и со злостью думал, что, если бы там, у прилавка, вместо импортных сапожек на молнии давали бы каждому подошедшему по шее, Шура непременно бы втерлась в очередь и дождалась своего…
Впрочем, после их отъезда в бюджете Самошниковых, помимо стипендий, появлялись на короткий срок непредвиденные деньги. Валентина покупала сырокопченую колбасу, бутылку сухого вина, они ели грибы и вообще — кутили. Валентина подтрунивала над его торговыми увлечениями, а Самошников клялся, что больше ни за что на свете не согласится бегать с мешками по магазинам. Пусть хоть разок побегает Валентина — ведь в конце концов это не его родня! — а он в крайнем случае попьет со Степаном пива где-нибудь в Лужниках или на ВДНХ. Однако на следующую осень опять приезжала Шура, и все повторялось…
Теперь Степан не казался ему затурканным простачком, да и Шура была иной. Она как будто утратила свою заполошную грубоватость — не кричала, не суетилась, хотя с появлением Самошникова больше так и не присела к столу. Шура уходила то в дом, то в летнюю кухню, возвращалась к гостям, подкладывала им закуски, убирала пустые бутылки и доставала откуда-то полные. И только в том, как бесшабашно бухала она на середину стола эти бутылки, как охотно чокалась со всеми, а затем, лишь пригубив рюмку, незаметно выплескивала водку через плечо, угадывалась прежняя наигранная разухабистость той самой Шуры, какая помнилась с далеких студенческих лет…
— А ты чего сидишь, не закусываешь? Ты грибков себе положи солененьких, грибков… Помнишь, мы тебе привозили? Ты теперь их тут поешь… Это уже нынешние, грибки-то, ты поешь их, поешь, — увещевал его Степан, тыкая вилкой в заливную рыбу и стараясь попасть в дольку лимона. — Или вот лучше с Нинкой нашей, с Ниной Васильевной то есть, выпей! Это ведь она все сделала… И из лесочка тогда на себе вытащила… Я про нее тебе говорил, нет?
— Да говорил, говорил! Будет тебе… — Козыриха смущенно взглянула на Самошникова, а худые щеки ее слегка порозовели. — И так всем уши прозудел уже… Будет…
— Нет, ты погоди! Вот она, Дима, — человек! Мы тогда за Одером стояли. Там, знаешь, лесочек такой немецкий, ухоженный, вроде нашего парка городского. А позади — поле чистое… Вот они и прихватили нас в том лесочке и раздолбали! Ну, прямо под орех разделали! — в голосе Степана проскальзывало нерастраченное удивление, словно бы он до сих пор еще изумлялся тому, что остался в живых. — И откуда они только там взялись — самоходки эти ихние, «фердинанды», знаешь? Ну, в общем, из нашей батареи одна пушчонка осталась, а из расчета — я за всех… Пока снаряды под рукой были, кое-как управлялся. А потом кинулся в нишу — пусто! Глянул, она уже против меня гусеницами песок скребет, сосну под себя подмять не осилит… Я и не услыхал, как меня долбануло! Очнулся — темно, ночь. И чую, что волокут меня куда-то… Затрепыхался я, а она снизу, из-под меня, значит: «Миленький, — хрипит, — мне бы с тобой через поле перелезть, а там — жить будем… Там наши… Ты потерпи, миленький…» Второй раз очухался уже в медсанбатовской палатке, на столе, когда железки из меня повыковыривали… Поверишь — нет: ни хрена не помнил! А вот как тащила она меня через то поле ночное, немецкое, не забыл. У меня раньше даже так было — засну, а в голове голос ее хрипит: «Миленький, потерпи, нам с тобой только через поле… миленький…» Я ее больше по голосу-то и признал, когда она в госпитале меня после Победы разыскала… Давай, Дима, мы с тобой за ее здоровье выпьем. Ну, будь!
Степан поднял рюмку, но не выпил, а лишь горько покривил губы. Крупное лицо его с твердо выпирающими скулами, поклеванное синеватыми точечками въевшейся навечно угольной пыли, приняло какое-то беспомощное выражение. Самошникову невмоготу было смотреть на него, и он отвернулся.
Ему подумалось вдруг, что Степан заплачет сейчас, заплачет по-пьяному, хватая себя за грудь и рассыпая с рубашки пуговицы, но тот только хлюпнул горлом и, расплескивая водку, отодвинул от себя рюмку.
— Ты выпей, — неожиданно трезво сказал Степан. — Она баба святая… Тут не за меня, а за нее надо пить…
А Козыриха сидела молча, расслабленно уронив на скатерть свои набрякшие руки и напряженно выпрямив спину. Под