полосатых столба — трубы ТЭЦ, зеленовато-пегое дымное облако, и было все это — равнина, облако и трубы — призрачно, как мираж.
Самошникову было странно смотреть на эту равнину и думать, что когда-то, миллионы лет назад, громоздились тут влажные тропические дебри. И хотя они исчезли бесследно, вернее, оказались почему-то погребенными на огромной глубине под землей, превратились в каменный уголь, все же сохранились от них кое-где в тех мрачных каменноугольных пластах отпечатки невиданных листьев, отвердевшие куски диковинных стволов. А вот от этих живых, теплых деревьев, очевидно, не останется ничего, потому что изойдут они едким химическим дымом или, в лучшем случае, пройдя через ненасытные утробы бумажных комбинатов и отслужив недолгий свой век, превратятся в конце концов в то самое бесценное вторсырье, на которое какому-нибудь предприимчивому будущему собирателю посчастливится выменять неувядаемые похождения бравого полковника Штирлица, тиснутые уже не на шершавой смертной бумаге, а на лакированно-вечной синтетической пленке. И реке делить тогда здесь будет нечего — одинаково голо станет вокруг. А может, и самой реки уже и в помине не будет?..
Он отвлекся от непривычных этих мыслей, лишь когда машина затряслась, запрыгала по булыжной мостовой пришахтного поселка.
Шофер, ни о чем не спрашивая Самошникова, затормозил у Степанова дома, где в палисаднике, под седыми от пыли яблонями, за составленными столами сидели уже подвыпившие гости. Никто из них не обратил внимания на приткнувшийся к обочине кургузый автомобиль. Самошников выбрался из машины и, разминаясь, потоптался у кювета на противоположной стороне дороги, покуда шофер развернулся и уехал.
Первой заметила Самошникова Шура, жена Степана. Она наклонилась к мужу, что-то сказала ему и, обходя сторонкой вольно рассевшихся гостей, торопливо засеменила к калитке. Шура улыбалась издали, на ходу вытирая губы краешком светлого платка.
— А куда ты Валентину подевал? — спросила она, по-родственному целуя Самошникова и приваливаясь к нему бабьей обмякшей грудью. — Чего же ты без жены-то прикатил? Али с работы ее не отпустили?
— Да нет, давление у нее… В общем, не смогла… Приветы всем передавала… Поздравления…
— Ну и спасибо ей, спасибо! А ты ее не шибко-то дави! Вот и не будет у ее никакого давления! Вы, мужичье, как придавите, то не приведи господи! — Шура смеялась, пьяненько подмигивала Самошникову, легонько подталкивая его к столу, где уже освободили ему место рядом со Степаном, поставили чистую мелкую тарелку, а на нее — стопку с золотым ободком. — Давай-ка мы тебе сейчас штрафную нальем, чтобы вдругорядь не запаздывал! Степа, именинничек мой дорогой, привечай нашего гостюшка!
Степан, неуклюже горбясь, поднялся над столом, крепко обнял Самошникова, прижался к его лицу негладко выбритой щекой, потискал молча и отпустил.
— От имени и по поручению… — с шутливой торжественностью начал было Самошников, извлекая из портфеля перекрещенную голубой ленточкой упаковку с иноземной какой-то наклейкой, изображающей добра молодца с электробритвой в руке, однако почувствовал, что собравшиеся не примут его шутливого тона, и смешался. — Мы с Валей горячо поздравляем, конечно… Желаем прожить еще столько же… Здоровья… В общем, как говорится, счастья в семейной и личной жизни…
Никто из гостей не улыбнулся этой его шутке. Степан принял сверток и, как бы стесняясь лакированной наклеечной пестроты, поспешно сунул его в кучу разновеликих коробок и пакетов, уже грудившихся позади него на сдвинутых стульях.
— Спасибо тебе, Дима, уважил, — сказал он. — А что Валентина к брату своему не выбралась — это ничего. Ты приехал, — значит, порядок в танковых частях! Мы за нее сейчас с тобою и выпьем. Пускай ей там полегче икается. Ну, будь!..
Степан подождал, покуда Самошников опорожнил свою стопку, отхлебнул из граненой рюмки и поставил ее на стол.
— Ты на меня не гляди… Мы тут уже посидели малость, махнули… Ты не стесняйся, закусывай, а я погожу пока, покурю, — сказал он и, сгорбившись, нашарил в кармане наброшенного на спинку стула выходного коричневого пиджака пачку «Беломора». Из-под отворота пиджака выглядывали потускневшие медали, две «Славы» — одна на потертой ленточке, а другая новая, сиявшая незамутненным гознаковским блеском.
— А я и не знал, что ты у нас чуть ли не в героях ходишь! — напуская на себя удивление, но в то же время словно бы и с ненарочитой почтительностью сказал Самошников. — Почти полный кавалер! Чего же ты раньше нам не признавался?
— Дак не в чем признаваться-то было. Ведь и сам ничего толком не знал — память у меня тогда начисто отшибло. Это вот она расстаралась! — Степан, смущенно улыбаясь, кивнул на сидевшую по другую сторону от него худощавую, рано поблекшую женщину в темном глухом платье и с набрякшими, по-крестьянски узловатыми руками. — Это она во все инстанции писала. Ну там, значит, пока проверяли, то да се… Недавно вот получать ездил… Ты, Дима, не стесняйся, тут все свои! Это вот она героиня, наша Нинка Козыриха… Нина Васильевна то есть… Она у нас на шахте в ламповой работает. А это — Иван Михалыч, мой бывший начальник участка, или, как у вас говорят, — шеф. Ты, Дима, познакомься с ними, не стесняйся…
Приподнявшись, Самошников пожал сухую, жесткую ладонь женщины, пухлую руку Ивана Михайловича, который тоже вежливо приподнялся ему навстречу, перегнулся через стол, пробормотал «очень приятно» и, чирканув концом широкого галстука по закускам, грузно опустился на место. К остальным гостям было не дотянуться, и Самошников, улыбаясь, лишь покивал им издали.
Он действительно испытывал сейчас нечто вроде неловкости, но не перед гостями, а перед Степаном, потому что брат жены мало походил теперь на того простоватого, молчаливого мужичка, который приезжал к ним когда-то вместе с Шурой…
Появлялись они у Самошниковых, занимавших тогда узкую комнатушку в коммунальной квартире у метро «Сокол», всегда неожиданно, обычно осенью.
В коридоре Шура тяжело стаскивала с плеча просторный чемодан, в гулкой фибровой пустоте которого одиноко перекатывалась банка яблочного варенья, отвязывала прикрученное рушником к ручке чемодана эмалированное ведро. И по тому, как пахла пропитанная рассолом холстинка, которой была укутана крышка ведра, Самошников почти безошибочно определял — грибы это или капуста.
Степан протискивался мимо Шуры в комнату и тотчас же закуривал, усаживаясь на скрипучую старенькую тахту, поближе к телевизору. А Шура, распеленав свои многочисленные платки, не причесавшись, с прилипшими к вискам потными волосами, схваченными на затылке в жиденький пучок замусоленной тесемкой, немедленно отправлялась в кухню — здороваться с соседками.
Через минуту оттуда уже доносился ее возбужденный голос: Шура рассказывала, как ехали они от вокзала в метро и какой-то хмырь все норовил подладиться ей под бок — «видать, деньги хотел нащупать, обормотина!» — однако она его так двинула, что он отлетел к самой двери… «Не