оставили поодаль, в темноте, под присмотром некоего Бенито Рамоса.
— Вот он, лекарь, — проворчала старуха и поднесла свой факел, чтобы осветить комнату, где мертвый все так же лежал на полу, усыпанном для запаха цветами и кипарисовыми ветками.
Мусус, старавшийся подражать полковнику, как подражают хозяевам все холуи, подошел к мертвецу и ткнул его в пуп дулом пистолета. Рубаха поддернулась и показался втянутый стариковский живот.
— От чего же он умер? — спросил лейтенант, испугавшись, что и этот восстанет из мертвых.
— От старости, — ответила старуха. — Плохая болезнь, не вылечишь.
— Да и вы вроде больная…
— Все от старости, — повторила она, ступая вперед, но не поднося факела к телу, чтобы солдаты не увидели, как ободрал его Калистро о камни. Калистро был не в себе, теперь он здоровый. Олений Глаз помог. Да, повезло ему, как виски потерли, так и вылечился. А главное, повезло, что он с братьями ушел еще до этих солдат. Не приведи господь, вздумается им крови попить…
Так размышляла сеньора Яка, глядя на прибывших и держа подальше от мертвого тела горящую ветку. Не приведи господь, разглядят, что он не умер, а убитый. Вот будет беда! Свяжут всех, уведут, слова не дадут сказать.
— Что ж, сами видите, — нетвердо проговорил Мусус, обращаясь к солдатам, и поскреб в голове, которая, несмотря на шляпу, напоминала волосатую тыкву. Ему было не по себе: расстреливать индейца не надо, а как хорошо полковник велел… Положить его в гроб, закрыть, поставить и… «Огонь!».
Индеец с гробом появился у дома как раз тогда, когда пятеро солдат под началом лейтенанта выезжали из деревни в Трясину, к дону Чало Годою. Мусус успел напоследок поиграть в полковника и сказал, что гроб этот лекарю «как последняя помазка». Потом все пятеро вскочили на коней и поскакали, принявши от хозяйки только пригоршню маисовых сигар. Они даже не зажгли их, просто сунули в рот и сосали, кроме Бенито Рамоса, который договорился с чертом, что всякая сигара у него сразу сама и горит. Этот Бенито проглотил чертов волос — так договор и заключают — и совсем иссох, посерел, как пепел, а глаза у него стали как угли. С чертом они порешили, что тот скажет ему, если изменит жена. Но то был обман, она с чертом и изменяла. Красивая у Рамоса жена: лицо белое, косы длинные, глаза как бобы, варенные в масле. Так бы ее и съел. Глаза особенно.
Всадники ехали гуськом сквозь шум листвы. Дорога шла круто вниз. Это хорошо — скоро будут на месте, успеют поспать. Ехали они во тьме, и шипастые ветки, скелеты непогребенных деревьев, которые не колышет ветер, царапали и хлестали всех, кроме Рамоса, чьи угольные глаза видели и ночью. Он ехал последним. Ехал он или нет? Он всегда замыкал шествие, всегда был в хвосте. Иуда и то лучше, чем он.
Семена звезд рассыпались по небу. Лес растекался черным пятном внизу, под ногами всадников, скакавших среди бездн по извилистой дороге, соединявшей Корраль де лос Транситос и злополучную Трясину. Пыхтели кони, дул холодный предутренний ветер, выли вдали койоты на лакомую луну, белки не щелкали, а хихикали, словно их щекотали, и ночные птицы гулко ударялись о грозно шумевшие кусты.
Всадники ехали по лесу. Луна расползлась гнилостным светом по вздувшемуся небу, которое сочилось каплями росы. Чтобы никто не заметил их, они ехали очень тихо, их как бы и не было — волосатых, зеленых, как мох, яично-желтых в свете луны. Кони шли медленно, словно увязая в тягучей резине усталости. Осторожно, как тараканы, двигались те, кто стал горше терпентина. Небо и то быстрей и тверже спускается по ступенькам сучьев в озерца жидкого света, осколками зеркал лежащие на камнях. Кони шли сами, головой вниз, хвостом кверху, по крутому, как стена, склону, и всадникам приходилось откинуться в седле, просто лечь на спину, так что шляпа касалась конского крупа. В воздухе, расшевеленном шуршащим морем зарослей и трепетавшем, словно осиный рой, пахло сосновым скипидаром. Казалось, что в душных серных испарениях плавают злые болезни, крики оскопленных зверей, жабьи глаза. Голова у всадников кружилась от крутизны и. усталости, им хотелось спать, их одолевал скипидарный запах, и ветер рубил ножами листьев.
Вдруг они услышали слабый запах паленого леса и вспомнили со страхом, что еще в деревне говорил им Бенито Рамос. Сказал он немного, он вообще был неговорлив, а может, не хотел пугать их. С сатаной столковаться полезно — все наперед знаешь.
— Вот, ребята, Трясина, — говорил им в деревне Бенито Рамос, — Трясина эта — просто ловушка. Тут сходятся воронкой гладкие, как стекло, скалы. Хоть какой ветер ни дуй — там его нету. Может, оно и лучше, что он туда не лезет, а то бы овдовели и тучи, и поляны, и все урагановы жены, которым он семя дает. Прямо жутко: ветки густые хлещут, ветер свищет, а заглянешь в воронку — тихо, травинка не шелохнется. Всюду грохот — там тихо. Всюду буря — там мирно. Всюду ураганище — там хоть спи. Как будто палкой оглушили. Вы туда спускались, видели: воронка — это пещера, только в небе, а не в земле. В подземных пещерах тьма черная, а там — голубая. Теперь слушайте и ничего не спрашивайте, сами знаете: что могу, то скажу. На дне воронки — полковник Годой с отрядом. Он курит. Ему хочется супу с портулаком. Он спрашивает, растет ли тут портулак. Ему отвечают, что суп варить опасно. Лучше поесть своих припасов, подогреешь — и готово. «Еще чего! — говорит полковник. — Огонь разводить не позволю. Съедим холодными, а портулак отвезем в деревню, завтра сварим». Это ничего, что он хочет портулаку. Плохо, что он его хочет там, где его нет, и сперва решает варить, а потом сразу запрещает развести и маленький костер, чтобы подогреть кофе, свинину и лепешки, хотя они задубели от холода в переметных сумах. Портулак едят мертвецы. Это слабое зеленое пламя земли. Оно проникает в плоть тех, кто лег в землю на вечный сон, и питает их светом. Если кому, как вот полковнику, грозит опасность (ему ведь напророчили смерть, когда будут в седьмой раз выжигать землю), а он портулаку захочет — это не к добру. А пока у полковника с солдатами идет разговор, кони, которые поближе, прядут ушами, трясут хвостами, бьют копытом, словно скачут куда-то во сне. Животные